А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Вообще мама не пила вина, за исключением тех периодов, когда нервы ее сдавали, однако этот запах долго не выветривался из моей детской памяти отчасти под влиянием обличений, на которые он толкал тетю Милли. После банкротства отца мама старалась спрятаться подальше, чтобы не слышать того, что говорилось на наш счет. В сущности, она не столько хворала, сколько раскисла и пала духом. Прошла неделя, прежде чем она взяла себя в руки.
В воскресенье утром (это было 2 августа 1914 года) мама наконец спустилась к завтраку. Шла она бодро, с высоко поднятой головой, глядя прямо и смело.
— Берти, — объявила она отцу, — сегодня я пойду в церковь.
— Вот это да! — воскликнул отец.
— Ты тоже пойдешь со мной, сынок, — сказала она мне.
Отца она не звала, давно примирившись с тем, что в церковь он не ходит.
Стояла страшная августовская жара, и я попытался увильнуть от этого предложения.
— Нет, Льюис, — повелительным тоном заявила мама, — я хочу, чтобы ты пошел со мной. Я намерена показать всем этим людишкам, что мне нет дела до их пересудов. Пусть все видят, что я не намерена опускаться до их уровня и обращать на них внимание.
— Лучше бы подождать недельку-другую, Лина, — мягко посоветовал отец.
— Если я не пойду сегодня, люди подумают, что мы чего-то стыдимся, — без всякой логики, зато с величественным видом возразила мама.
Она приняла это решение, когда направлялась к завтраку, и теперь, взбудораженная брошенным ею вызовом и предстоящим шагом, положительно преобразилась. Уже чуть ли не в веселом настроении поднялась она в спальню, чтобы надеть свое лучшее платье, и, спустившись вниз, церемонно и вместе с тем кокетливо повернулась передо мной.
— Ну как, красивая у тебя мама? — спросила она. — Ты будешь мною гордиться? Я не ударю лицом в грязь?
На ней было кремовое платье с пышными рукавами и осиной талией. Мама то и дело приподнимала юбку, любуясь своими лодыжками. Она как раз надевала огромную соломенную шляпу, стоя перед зеркалом, что висело над буфетом, когда зазвонили колокола.
— Идем, идем, — шутливо бросила мама в ответ на колокольный перезвон. — К чему так усердствовать? Мы и без того идем.
Она раскраснелась от возбуждения и была прехорошенькая. Поручив мне нести молитвенники, мама раскрыла белый зонтик и вышла на залитую солнцем улицу. Шла она медленно, величаво, — она всегда так ходила, если хотела показать, что умеет держаться с достоинством. Когда же она взяла меня за руку, я почувствовал, что пальцы у нее дрожат.
У церкви мы встретили несколько наших соседок.
— Доброе утро, миссис Элиот! — поздоровались они.
Мама отвечала громко, чуть снисходительно: «Доброе утро, миссис Корби!» (или «Берри», или «Гудмэн», или какая-нибудь другая фамилия из тех, что наиболее распространены среди жителей предместья). Времени на то, чтобы остановиться и поболтать, уже не было, ибо колокол в спешке, обычно предшествующей концу, звонил с удвоенной скоростью.
Мама — а вслед за нею и я — быстро прошла по проходу к нашим местам. Как я уже говорил, церковь была выстроена совсем недавно, стены ее были обшиты панелями из смолистой сосны, а вместо скамей стояли стулья пронзительно-желтого цвета; тем не менее кое-кто из наиболее именитых прихожан, во главе с доктором и его сестрой, уже закрепил за собой места, которые, если они не приходили к службе, пустовали. Их примеру не замедлила последовать и моя мама. Она завладела тремя стульями, стоявшими непосредственно за стулом церковного старосты. Один из них неизменно пустовал, так как отец решительно объявил, что ноги его не будет в церкви.
Справа от алтаря возвышался небольшой орган с ярко-голубыми трубами. Они еще дрожали, последние звуки соло, предшествующего началу службы, еще плыли в воздухе, когда мама преклонила колени и опустилась на маленькую подушечку, лежавшую перед ее стулом. В оконных переплетах были цветные стекла, смягчавшие яркий утренний свет, и в церкви благодаря им царило причудливое освещение.
Служба началась. Обычно мама с интересом присутствовала на богослужении: ее интересовало и даже слегка возбуждало то, что происходило здесь, ибо викарий был рьяный сторонник доскональнейшего соблюдения обряда, и мама всякий раз с трепетом ждала, до каких крайностей он дойдет. «Вот уж никогда бы не подумала, что он может дойти до таких крайностей», — в смятении, испуганно говорила она, понижая голос на слове «крайностей». Мама у меня была религиозная и вместе с тем суеверная, безудержная мечтательница, женщина, склонная к романтике и вместе с тем не лишенная снобизма. Она испытывала мистическую нежность к старой церкви, где молилась ребенком, обожала это серое уродливое готическое здание, спокойное течение совершавшегося там незамысловатого обряда. А в новой церкви все удручало ее, и она из воскресенья в воскресенье тщательно подмечала каждую мелочь, если викарий хоть в чем-то отходил от того, что было дорого ее сердцу, ибо считала, что такого пристального внимания требует от нее вера.
Однако в то утро ей было не до викария и его облачения. Ей казалось, что все смотрят на нее. Она никак не могла отделаться от этой мысли и если молилась, то лишь о том, чтобы набраться мужества для грядущего испытания. Ведь по окончании службы ей предстояло встретиться с прихожанами. Обычно каждое воскресенье, выйдя из церкви, мама болтала со знакомыми. Они собирались группами на церковном дворе, который сразу становился похожим на деревенскую площадь, и подолгу беседовали, прежде чем отправиться домой, где их ждал воскресный обед. Перед этим-то собранием и должна была мама предстать.
Она повторяла за викарием псалмы и пела гимны нарочито громко, отчетливо, чтобы ее слышали все вокруг, а пока он произносил проповедь, сидела с гордо откинутой головой. Во время проповеди викарий, между прочим, предупредил верующих о том, что их, возможно, ждут серьезные испытания. Однако его предупреждение прошло незамеченным: не только маму, но и большинство собравшихся банкротство мистера Элиота интересовало куда больше, чем перспектива войны. Страна так долго жила мирной жизнью, что даже если у кого-то и возникала мысль о возможности войны, он все равно не мог себе представить, чем ему грозит война и какие перемены она может внести в его существование.
Викарий прочел молитву святой троице, грянул гимн, завершающий службу, — мама пела его звонко и чисто, — по рядам пошли служители с мешочками для пожертвований. Когда один из них подошел к нашему ряду, мама сунула мне шестипенсовик, а сама, взявшись за мешочек, заставила служителя остановиться и, подняв повыше руку, бросила полкроны. Те, кто стоял подле нас, естественно, видели это. Поступила же она так исключительно из любви к широкому жесту. Обычно во время утренней и вечерней службы она Жертвовала по шиллингу, и тетя Милли считала уже это расточительством.
Наконец викарий благословил паству. Мама поднялась с коленей, натянула длинные белые перчатки и, крепко взяв меня за руку, неторопливо пошла мимо купели к выходу. Церковный двор заливало ослепительно яркое солнце. На посыпанных гравием дорожках толпились прихожане. Небо было чистое, без единого облачка.
Первой заговорила с мамой жена местного лавочника. В голосе ее звучала неподдельная доброта.
— Я вам очень сочувствую, — сказала она. — Но не огорчайтесь, дорогая. В жизни случаются и худшие вещи.
— Я понимал, что она говорит от души. А мама лишь беззвучно шевельнула губами: доброта лавочницы обезоружила ее. С большим трудом она заставила себя пробормотать два-три слова благодарности.
Еще одна женщина направлялась к нам. При виде ее мама резко вскинула голову. Призвав на помощь всю свою волю и гордость, она сначала крепко сжала губы, а потом все же выдавила из себя улыбку — улыбку, в которой сквозила откровенная ирония.
— Миссис Элиот, я хотела узнать, сможете ли вы в этом году провести у себя наше собрание?
— Надеюсь, что смогу, миссис Льюин, — снисходительно ответила мама. — Мне бы не хотелось нарушать нашу договоренность.
— Я слышала, у вас неприятности…
— Не понимаю, какое это может иметь отношение к тому, о чем мы условились, миссис Льюин. Ведь я обещала провести в этом году собрание, как всегда. Соблаговолите сообщить миссис Хьюз, — так звали жену викария, — что подыскивать для этого другое помещение незачем.
Взгляд у мамы был смелый, глаза горели. Первый раунд остался позади, выдержанное с честью испытание придало ей решимости. Она прохаживалась по церковному двору важной поступью, важно переставляя зонтик, — теперь она взяла инициативу в свои руки и уже сама первая заговаривала со знакомыми. В наиболее торжественных случаях она держалась особенно изысканно и сейчас пустила всю свою изысканность в ход.
Рука ее, сжимавшая мою, по-прежнему дрожала и стала очень горячей, но мама не спасовала ни перед кем. О банкротстве никто не посмел заговорить; только одна прихожанка, скорее из любопытства, чем по злому умыслу, спросила, как себя чувствует мой отец.
— Мистер Элиот, слава богу, никогда не жаловался на здоровье, — ответила мама.
— Он сейчас дома?
— Конечно, — сказала мама. — Наслаждается тишиной и читает книжки.
— А что он теперь будет делать, миссис Элиот… в смысле работы?
Мама свысока взглянула на собеседницу.
— Он еще не решил, — ответила она с таким высокомерием, что женщина не выдержала и опустила глаза. — Взвешивает различные возможности. Не хочет браться за что попало.
4. МАМИНЫ МЕЧТЫ
На самом же деле мама не знала покоя, пока отец не нашел работы. Она старательно изучала колонки объявлений в местных газетах, унизилась даже до того, что пошла просить совета у викария и доктора. Тем не менее отец пробыл без работы несколько недель. Началась война, и его коллеги по обувному и сапожному делу сокращали производство. Августовские дни летели, сгорая в лучах палящего солнца. Мама ухитрялась выкраивать для меня шесть пенсов, чтобы я мог по субботам ходить на стадион. Состязания по крикету шли своим чередом, зрители сидели как ни в чем не бывало, а за оградой стадиона к прохожим взывали огромные плакаты, смысла которых я часто не понимал. Как-то утром, вскоре после банкротства отца, мне особенно бросилось в глаза набранное жирным шрифтом слово «мобилизация». Оно озадачило меня не меньше, чем в свое время слово «банкротство», и угрожало еще большими опасностями по сравнению с теми, которые нависли над моими родителями.
Официально о банкротстве отца было объявлено только в конце августа. Задолжал он шестьсот фунтов. Его главными кредиторами были поставщики кожевенных товаров и муж тети Милли. За каждый фунт стерлингов долга кредиторы получали всего лишь по восемь шиллингов. Это известна появилось в местных газетах одновременно с сообщениями о том, что англичане продолжают отступать от Монса. В приступе отчаяния, страдая от уязвленной гордости, мама, несмотря на весь свой патриотизм, пылко желала, чтобы над миром разразилась катастрофа, которая поглотила бы и нас, и соседей, и город, и всю страну, похоронив под развалинами наш семейный позор.
Наступил октябрь, и флажки на карте, которую мама вырезала из газеты, уже не перемещались каждый день, вот тогда-то отец и получил наконец работу. Однажды вечером он вернулся домой и что-то шепнул на ухо маме. Вид у него был удрученный, а мама расплакалась, — я впервые видел ее в слезах. Это не были слезы радости или облегчения, в них чувствовалась такая горечь, что я с ужасом подумал, уж не грозит ли нам какое-то новое, невероятное несчастье. Все это время я жил под страхом — сильнейшим страхом, о котором я, правда, никому не говорил, — что отца могут посадить в тюрьму. Очевидно, эта мысль возникла у меня после того, как однажды вечером, когда мы с мамой вдвоем пили чай, она сказала мне, что отец никогда больше не должен брать денег взаймы и что мы не должны ничего покупать в кредит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67