А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

отправив отца на вскрытие, вернулся домой, лег на узенький кожаный диванчик, укрылся пледом, под янул острые колени к груди и замер, страшась пошевелиться. На телефонные звонки не откликался, и не потому, что не было сил протянуть руку, но оттого, скорее, что знал заранее, кто звонит и как станут говорить.
Внутри стало пусто, как в квартире, из которой вынесли все вещи жильцы, уезжающие отсюда навсегда…
Чем дальше, тем он обостреннее ощущал, что отец — худенький, беспомощный, с трудом ковылявший в магазин со своей олимпийской пластиковой сумочкой, готовивший ужины (часто пережаривал, бедненький, совсем стал слепеньким), — есть последнее родное существо, связывавшее его с сотнями Строиловых, живших когда-то на земле; он был той пуповиной, которая позволяла капитану ощущать свое родство с прошлым, без которого жизнь возможна только в том случае, если у тебя есть жена, дети, братья и сестры, добрые тетушки, старенькие дедья, родня, одним словом. А когда ты остался один, образовалась такая гулкая тишина в себе самом, что всякое движение страшило, как в детстве, когда просыпался в с п е ц д о м е и с ужасом слушал безутешные всхлипы тех, кто вместе с ним был заключен в эту тюрьму — разве что только без колючей проволоки нос решетками на окнах.
… Посадив в машину задержанного Варенова, сунув ему в рот сигарету, Костенко снова набрал номер Строилова, зная заранее, что никто не ответит.
— Догадываешься, куда я звоню, Варево? Тот покачал головой.
— К человеку, у которого твой хозяин отца убил… — У меня нет хозяев, — ответил Варенов, обретя уверенное спокойствие, как только кончилась изматывающая душу неопределенность; до этого он все время ждал подсказки, верил, что в последний момент что-то поможет ему, кто-то возьмет под защиту, нельзя ему гибнуть, несправедливо это, вся жизнь впереди, дохнут те, кто заранее отмечен, а я-то обречен на долгую и счастливую жизнь, зря, что ль, переводил тысячи на гадалок?!
Сейчас, сидя с тем, чью фотографию ему показывал Босс (когда ж это было? недавно ведь совсем, а кажется, жизнь прошла!), Варенов видел лицо Эмиля и слышал его слова: «Сейчас такое время пришло, Исай, что нужно все отвергать, никаких и г р а ш е к, они в суд без улик не пойдут, так что — выпустят, а если нет — мы тебя выкупим, рукастые… »
Он словно бы зубами держался за эти слова, как за спасательный круг держался, и поэтому чувствовал входившее в него успокоение.
— У меня есть твой палец, Варенов, ты знаешь, где мы его нашли, нет смысла запираться… Тем более ты там, видимо, не главный был… Говори правду, у меня времени мало, лучше сразу определим позицию, глядишь, и поможем в чем…
— Вот они, мои пальцы, — Варенов кивнул на кисти, стянутые наручниками. — Каждый человек имеет пальцы, они для того и даны, чтоб следы оставлять…
— Не юродствуй… Я ж тебе не про пальцы говорю, а про палец… И не спрашиваю, откуда у тебя при задержании был пистолет в кармане… Все равно скажешь… Я тебя спрашиваю про хозяина, он меня занимает.
— А я говорю, что нет у меня никакого хозяина! А пистолет вы мне сами в карман засунули…
— У нас кино есть, как ты этот пистоль в подвале на Лесной брал.
— Вы суду кино предъявите, пусть посмеются.
— Не беспредельничай, Варево…
— И вы — не надо… Вы мне вину докажите… Я вам свою честность доказывать не обязан… Ваше время теперь кончилось, по закону будем жить…
Костенко кивнул:
— Верно. И жить будем по закону, но и расстреливать — по закону — тоже будем.
Он снова закурил, сказал сыщикам, сидевшим рядом с Вареновым, чтобы везли его о ф о р м л я т ь на Петровку, и, подняв наконец глаза на арестанта, негромко сказал:
— Думай о том, Варево… какое алиби выставишь на ту ночь, когда Людку убивали… Видишь, я поступаю по закону, силков не ставлю, даю шанс…
… Сорокинские боевики молчали; отрицали все вчистую: и финки им не принадлежат, впервые видят, и Варенова никакого не знают, точка! Ни на один вопрос не отвечали; крутые парни, ничего не скажешь, школа…
Костенко заехал домой, взял из своего НЗ две бутылки «Посольской», написал Маше записку, чтоб не ждала, останется спать у Строилова, выгреб в кулек из холодильника все, что было, и отправился на Кутузовский проспект — буду стучать, закричу, откроет, не может не открыть…
… Он поднялся на четвертый этаж строиловского дома, остановился возле квартиры генерала, положил кулек на пол и прижался ухом к двери. В соседней квартире кто-то бездарно-деревянно разучивал гаммы, в другой визжали дети; в угловой, у телефона, надрывалась глухая бабка, повторяя крикливо-равнодушное: «Громче, Лид, не слышно! Гутарь громче, в трубке трещит, теперя, говорят, всех подслушивают! »
Положив ладонь на дверь, Костенко пошлепал несколько раз; стучать костяшками казалось ему невозможным сейчас, любой резкий звук для Строилова ножом по стеклу…
Никто не отвечал.
Костенко склонился к замочной скважине, прижался губами, ощутив тошнотворный привкус меди:
— Андрей, открой, у меня дело…
В квартире по-прежнему царила тишина.
— Андрей, не заставляй меня карабкаться по лестнице… Все равно войду, окно ж на кухне открыто…
Он не слышал шагов; дверь отворилась внезапно; в проеме стоял обросший, еще более осунувшийся Строилов; на нем были толстые шерстяные носки, поверх джемпера натянут старенький армейский ватник; выутюженные в стрелочку переливные брюки казались чужеродными, словно с другого человека.
— Очень срочно? — спросил он потухшим, заметно севшим голосом.
Костенко поднял кулек с гостинцами, вошел в квартиру, включил свет и только тогда ответил:
— Да.
Строилов по-прежнему стоял не двигаясь, в комнату не приглашал:
— Докладывайте здесь.
— Я принес водку… Вам надо расслабиться.
— Я не пью.
— Да и я не алкаш… Полагается… По-христиански…
— По-христиански полагалось бы предупредить меня, что за папой началась охота… А не играть в самодеятельность…
— Можно пройти на кухню?
— Нет… Мне надо побыть одному…
Костенко положил наконец злополучный кулек на подзеркальный столик, полез за сигаретами, одернул себя: старик просил здесь не курить — надо перетерпеть, оперся о дверь и отчеканил:
— Мне горько напоминать, что именно я просил вас найти человека, который бы эти дни побыл с Владимиром Ивановичем. И мне будет еще горше, если вы скажете, что не помните этих моих слов.
— Я приучил себя не верить словам. Я ненавижу слова. Ненавижу, понимаете?! Каждое слово — перевертыш! В устах одного это правда, у другого — ложь, у третьего — лесть, у четвертого — предательство… Вы что, не могли сказать: «У меня есть данные, что за стариком охотятся»?!
— У меня не было данных, капитан… Я чувствовал это…
— Вы не в театре работаете, а в уголовном розыске.
— Я, между прочим, нигде не работаю… Так что позвольте мне жить так, как я хочу… И если бы, следуя моим чувствам, я не обратился к Николаше Ступакову и не получил у него в помощь двух парней, Владимир Иванович не умер бы у вас на руках, а лежал на полу, исколотый шилом!
— Уходите отсюда…
— Никуда я не уйду… Простите, что брякнул… это жестоко… Пожалуйста, простите… Просто я очень не люблю просить, понимаете? И повторять не умею дважды… Наверное, это плохо…
— Можете дать слово, что у вас не было фактов?
— Клянусь… Это очень страшно — жить чувствованиями, но без этого в нашей профессии нельзя… Думаете, мне легко носить это в себе? А еще я чувствую, что Сорокин может уйти…
— Дайте сигарету…
— Не дам.
— Я не курил только из-за па… Дайте, не надо быть классной дамой, дайте…
Костенко протянул ему пачку и, подхватив свой кулек, пошел на кухню.
Там было холодно, стекол, конечно, никто не вставил; Костенко нашел старое одеяло, заколотил створку, включил газ, нашел сковородку, пожарил вареную колбасу, сделал бутерброды с сыром и, заглянув в комнату (Строилов снова лежал под пледом), спросил:
— Сюда принести?
— Не хочу…
— Я ж старался…
— Ешьте… И пейте на здоровье… Я вам не мешаю.
— Андрей, я понимаю, как вам больно… Но зачем людей обижать? У вас было страшное детство… А у меня? Отец погиб, мать — медсестра… Я голодным был до того дня, пока не попал в университет… Получил стипендию — двадцать семь с полтиной, — впервые наелся от пуза… это очень унизительно — быть голодным, Андрей, и ходить в одних туфлях по три года… У меня с тех пор пальцы подвернуты, нога-то росла, а купить новые ботинки не могли… И комнатенка у нас была при кухне — восемь метров… Стенка фанерная, шепот слышен… А в университете надо было каждый день благодарить товарища Сталина за счастливую жизнь, какой не знает ни один человек на земле… Мы с порванными душами жили…
— Это как? Все понимать и молчать при этом?
— А вы-то сами когда заговорили?! И не путайте меня, оборванца, с собой! Вы после пятьдесят третьего стали н е п р и к а с а е м ы м, Андрей Владимирович! И попробуйте сказать, что я не прав!
— Петя Якир тоже был неприкасаемый? Или Красин? Внук того, наркома?! Сажали обоих! Мучили, погубили!
— Вас тоже сажали?
— Хотите доказать, что и я тварь?! Сам знаю… Налейте стакан…
Строилов выпил, от закуски отказался, занюхал хлебом.
Костенко мягко улыбнулся:
— Не думал, что вы т а к умеете.
— Невелика наука… знаете, как сердце рвет?
— Догадываюсь…
Строилов покачал головой:
— Нет… Не знаете… Когда отец вернулся… Налейте еще… Спасибо…
— Закусите…
— Я не пьянею… Так вот… Когда отец вернулся, он сразу за мной приехал… В детприемник… А я стал от него вырываться… Кричать стал: «Уйди, не хочу! » Извивался, когда на руки взял, по щекам… бил… Плевал ему… в глаза…
Костенко спрятал лицо в ладони, налил себе водки, тягуче выпил ее, закусывать тоже не стал, она сейчас была спасительно-необходимой:
— Воспитатели вдолбили, что враг?
— Нет… Я боялся людей в военной форме… Самое для меня ужасное были погоны… И чем больше была на них звезда, тем страшнее казался человек, олицетворение тюремной несвободы… Я впервые назвал старика «папой», когда мне исполнилось тринадцать… Семь лет, бедненький, жил не с сыном, а с волчонком… Понимаете? Я не верил, что он отец мне… Мне ж вдолбили, что отца нет… И никогда не будет… И объяснял мне про это младший лейтенант Жимерикин, в о с п и т а т е л ь. А ту страницу показаний, которые папа… диктовал перед смертью… где он требовал привлечь к суду Сорокина, подписать не успел… А без его подписи это не документ… Для суда, во всяком случае… И Сорокина за садизм и за пособничество предательству не посадят… Вот так…
Костенко вздохнул, руки беспомощно упали вдоль тела:
— И те, кого мы взяли, молчат… Адвоката требуют…
— Правильно делают…
— Это как понять?!
— А так… Либо станем цивилизацией, либо снова скатимся в привычное для этой забубенной страны прошлое… В зверство скатимся, в фашизм, к новому Сталину… К тому, что дети будут в лица отцов плевать. Знаете, что я отцу говорил? «Из-за тебя мама погибла. Другие молчали и выжили, а тебе покрасоваться не терпелось, мол, умней других! » Это мне не воспитатели вдолбили… Это мне девочки из старшей группы объяснили… Будущие матери… Каких они детей воспитали, а?!
— Значит, согласны отпустить Сорокина?
— Я обязан выполнить свой долг… Изобличить и поймать… Пусть закон решает… Да, с адвокатом. Только так… Налейте…
— Подогреть колбаску?
Строилов досадливо махнул рукой, и Костенко увидел, как по его совершенно неподвижному лицу покатились слезы, крупные, как у ребенка…
Поднявшись, Костенко бросился к нему, обнял голову, прижал к себе и сам, не выдержав, затрясся, а Строилов сидел недвижно, только лились безутешные слезы, и Костенко вдруг явственно увидел малыша в черном бушлатике и больших, не по размеру башмаках, стриженного наголо, в комнате с зарешеченными стеклами и тусклым, только нашим тюрьмам присущим электрическим светом, делающим все окрест безнадежно-серым, одноцветным, предсмертным…
— Я не отпущу Сорокина, — продолжая сотрясаться, сказал Костенко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52