А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— Дружбу я ему даю Слава… Дружбу и восхищение…
Федоров словно бы почувствовал, что говорят о нем, вырос как из-под земли, весь словно бы вибрирующий (так напряжен внутренне), смешливо поинтересовался, когда в городе начнут стрелять; «То есть как это не начнут?! Смешишь, барин! Мы без этого не можем»; деловито рассказал два анекдота, один страшнее другого, оттого что и не анекдоты это вовсе, а крик душевный; в водке, подморгнув усмешливо, громко отказал; прислал графин с «соком»; самая настоящая «лимонная».
— Поразительный бизнесмен, — заметил Степанов. — Начал на пустом месте, за пару лет вышел в лидеры, партсобраний с коллективом не проводит, а дисциплина — как в армии… Впрочем, нет, там про нее стали забывать… Тебе, кстати, фамилия Панюшкин ничего не говорит?
— На слуху, но толком не знаю…
— Поразительной судьбы человек… В двадцать первом, после введения нэпа, ушел в оппозицию: «Ленин предает социализм, кооператоры — акулы капитала, им место в концлагере, а не в столице»… Его и предупреждали, и уговаривали добром, — ни в какую: «Требую чрезвычайного съезда! » Дело кончилось тем, что Дзержинский его о к у н у л на Лубянку. Спас Сталин, — отправил на н и з о в к у в провинцию, спрятал до поры. Вернул в тридцатых, провел через испытание — говорят, поручил Панюшкину, — купно с управляющим делами ЦК. Крупиным уничтожить Николая Ивановича Ежова… А у того — за полгода перед казнью — советские люди должны были учиться «сталинским методам работы»… После этого Панюшкин стал послом в Китае и США, а засим возглавил отдел ЦК, который формировал наш загранкорпус, всех тех, кто кибернетику считал происками космополитов, а генетику — вместе со всякими там буги-буги, Пикассами, Хемингуями и Ремарками — сионистским заговором. И стал на Руси самым великим писателем Бубеннов вместе с Павленко и Суровым… А ведь Бунин в ту пору был еще жив… Да и Платонов улицы подметал — не в Париже, а здесь, на родине, в Москве…
— Я другое сейчас в библиотеке нарыл, Митяй, — откликнулся Костенко. — Я убедился в том, что большинство сталинских министров, кого он привел к власти в тридцатых, были родом из бедняцких крестьянских семей… Почитай некрологи — убедишься…
— Это ты к тому, что после нэпа бедняками остались лишь те, кто водку жрал и рвал на груди рубаху: «даешь всеобщее равенство?! » Тогда как справный мужик всей семьею вкалывал на земле? Ты про это?
— А про что ж еще? Именно про это… Сталин привел к власти тех, для которых главный смысл жизни: «скопи домок»… А при этом — «разори хозяйство»… И Даля они — по безграмотности своей — не читали, а ведь тот писал: «Только расход создает доход»…
— При Сталине, Митя, Даль был запрещен, это я доподлинно в своей библиотеке выяснил… Знаешь, почему?
— Доподлинно — нет, но догадываться — догадываюсь.
— Ну — и?
— Никто так любовно не разъяснял несчастному русскому человеку — в массе своей лишенному права на собственность, — что такое «земля», «хозяин», «купец», «выгода», «предпринимательство», «труд», «закон», «право», «найм», «рубль»…
— Сходится, — вздохнул Костенко. — Несчастный народ, лишенный права на понимание истинного смысла самых животворных понятий…
— Это точно, несчастный…
Сладостно выцедив л и м о н н у ю, Костенко усмехнулся:
— Тот, кто пьет вино и пиво, тот наемник Тель-Авива… Видал майки «памятников»? Ничего поэзия, а? Рифмоплеты из общества трезвенников сочиняли, не иначе… Слушай, Мить, ты когда Щелокова впервые увидел?
— Что-то через полгода после того, как он въехал на Огарева, шесть.
— А когда он вам про запонки Ростроповича говорил? Что, мол, гордится великим русским музыкантом и все такое прочее?
— В самый разгар шабаша, Славик… Меня это, кстати, здорово удивило… Нет, поначалу обрадовало… Удивило— потом уже… По тем временам такого рода ремарка требовала мужества.
— Не помнишь, это уже после того было, как его молодцы забили насмерть андроповского чекиста в метрополитене?
— Не «е г о», а «в а ш и»… Ты ведь при нем третью звезду получил, нет?
— Это ты меня хорошо подсек, — усмехнулся Костенко. — И поделом: нет лучшего адвоката человеку, чем он сам…
— Не сердись.
— Так ведь поделом… За это сердиться грех… Ястреба давно видел?
— Года три назад… Он в полном порядке, мне кажется…
— Его убили, Мить… Из-за меня…
— То есть?
— Давай его помянем…
Выпили; закусывать было как-то неудобно; подышали корочкой теплого еще калача. Закурив, Костенко сказал:
— Я снова начал дело Зои Федоровой крутить…
— Ты ж в отставке… Ешь, пельмени остынут… Почему «из-за тебя»?
— Я расскажу, если хочешь…
— Хочу.
— А с Цвигуном тебе видаться не приходилось?
— Приходилось.
— Когда?
— По-моему, в начале семидесятых… Потом он себе подобрал бригаду писателей, они ему романы шлепали и сценарии… Настоящий разведчик, прокладывал дорогу в литературу Леониду Ильичу, великому стилисту…
— Тебе к а ж е т с я, что это он прокладывал дорогу Брежневу? Или есть факты на этот счет?
— Хронология — это факты… Сначала он стал выпускать свои боевики в кино, а вскорости Брежнев захотел поучить писателей тому, как надо создавать настоящую литературу… — Степанов вздохнул. — До чего ж мы гуттаперчевы, а? Но Цвигун не производил впечатлений злодея… Вполне доброжелательный мужик… Все, кто его знал, относились к нему с симпатией.
— В последние годы он не изменился?
— Вроде бы — да.
— А в чем? Глаза стали другими? Ищущими? Испуганными? Затаенными? Мерцающими? Изменилась походка? Манера речи?
— Когда я видел его в последний раз — кажется, в Доме литераторов это было, — он сидел в ресторане с друзьями, за рюмочкой и — крашеный был… Не седой, каким я его помнил, а густо-каштановый…
— Сколько ему тогда было?
— Не помню… Хотя, погоди-ка, он вроде бы с геройской звездой сидел… А ему дали Героя в шестьдесят два года, странно как-то, после юбилея…
— Брежневские книги появились уже? Я про восемьдесят первый спрашиваю, когда Зою Федорову убили…
— Боюсь соврать, Славик… Почему ты вернулся к этому делу? Отставникам разрешили работать по расшитым делам?
— Думал — да. Выяснилось — нет… Меня всегда ж а л один эпизод: в подъезде, где жила Зоя Алексеевна, лифтеры — во время ремонта — нашли в шахте пакеты с долларами… Не помню точно сумму, не в этом дело, завтра буду знать… Один пакет — над выходом из кабины шестого этажа, другой — на четвертом… Рядом… Очень что-то близенько, понимаешь? Словно кто-то версию нам навязывал… Мы было сунулись по начальству, да тут же сразу и обожглись… Намекнули, будто этот эпизод ушел к людям Цвигуна… И — с концами… Мой коллега — его потом из Москвы перевели — намекал, что, мол, держал в руках кончик… Какой именно — не открыл… Но вроде бы ему запретили отрабатывать ту версию…
— Почему?
— Не знаю…
— И сейчас молчит?
— Может быть, сейчас-то и сказал бы, но — умер…
— Жена? Дети?
Костенко хохотнул:
— Митя, ты нас не знаешь… И никогда не узнаешь… Мы, Митя, молчуны… Нас так жизнь научила… Чтобы жена и дети были живы, надо молчать… Намертво… Мы ж комбинаторы, ходим по темному лабиринту… И не знаем, откуда ударят… А особенно больно бьют свои, понимаешь?
Костенко вдруг резко поднялся, стремительно осмотрел зал.
— Ты что? — Степанов удивился.
— Отсюда по «межгороду» позвонить нельзя?
— Куда?
Костенко сел, как сломился:
— Хороший вопрос… Позвонить надо в Узбекистан… А куда именно — не знаю… Хотя бы на Петровку, а?
(О том, что «держал кончик», ему сказал полковник Савицкий, тот, которого — после того, как раскассировали группу — перевели в Ригу; там и умер от цирроза печени; Павлова п о д в и н у л и в Узбекистан, а Павлов с Савицким крепко дружил, ему мог открыться, только ему, никому больше.)
… Как всегда, выручил майор Глинский; позвонил в крошечный кабинетик ресторанного бухгалтера через десять минут, продиктовал телефон полковника Павлова (генерала, значит, так и не дали, отметил Костенко, а ведь сулили, на кресте божились); живет в Ташкенте; «Капитан Строилов сбился с ног, вас ищет, если будет спрашивать, что сказать? » — «Промолчи». — «Он въедливый». — «А ты будь умным»…
… Услыхав сонный голос Павлова, Костенко понял, что в Ташкенте сейчас раннее утро; извинился:
— Я могу к тебе вылететь, если подтвердишь, что Савицкий рассказывал про к о н ч и к…
Зевнув, Павлов поинтересовался:
— Ты уже на пенсии?
— Да.
— А я еще нет… Так что приезжай через три месяца и двадцать семь дней…
— Будет поздно.
— Это твой вопрос, Костенко.
— Ответ понял.
— Ждал другого?
— В общем-то — да.
— Зря. Все возвращается на круги своя… Не бейся жопой об асфальт, мой тебе добрый совет…
Костенко вернулся к столу, посмотрел на пустую бутылку; Степанов понял его:
— Поздно уже… Едем ко мне на чердак. Там и добавим…
Степанов жил на двенадцатом этаже, один; дети теперь наведывались к нему редко — свои заботы; в одной комнате пытался работать, освободив крохотный пятачок на письменном столе, захламленном старыми верстками, записями и корреспонденцией; вторая комнатка, заваленная книгами (стеллажей не хватало), горнолыжными ботинками, альпинистскими пуховками, мыслилась как спальня, хотя обычно обваливался он у себя в кабинете на узенькую кушетку, застланную буркой, которую ему подарил на Домбае Миша Лотоков, самый ранимый и нежный черкес изо всех, кого так любил Степанов; больше разве что любил Магомета Конова, но тот не черкес, тот человек мира, личность особой ковки, таких бы менеджеров нам с миллион — не дали б завалить перестройку… За что нам такой удел: отдавать на закланье молоху нищей и злобной зависти лучших людей страны?!
— Посмотри, что в холодильнике, — сказал Степанов, — а я выдам пару звонков, газета идет в печать, мои работают до утра…
В холодильнике было три плавленых сырка, немного масла, несколько яиц и два ломтика колбасы. В морозилке лежала ледянющая бутылка «посольской», две свекольных котлеты и куриная нога.
Жаль Митьку, подумал Костенко; хотя он сам избрал свой удел; неужели все люди творчества обречены на одиночество? Живут в себе, внутри постоянно движется что-то, ищет выхода, мучает; я-то его не всегда могу терпеть, а как женщина? Ей другое потребно, ей хочется всегда и во всем покорной ясности, надежности, изначальных гарантий… Да, «гарантии» скорее мужское понятие, завязано на политику и бизнес… Политика — одно; мужчина и женщина — другое, непересекаемость… Кто это сказал: «Только гений не боится жены»? А-а, это Митька вспоминал Твардовского…
Костенко включил газ, вымыл сковородку, порезал тоненько плавленые сырки, положил их в расплавившееся масло (какой-то неестественный белый цвет, раньше было желтое, да и теперь на базаре бабы желтое продают, с б и т е н ь, только стоит дорого), отодвинул письма, нераспечатанные еще конверты, блокноты с л е т я щ и м и Митькиными записями и накрыл стол:
— Митяй, жду!
Тот пришел через пять минут, разлил по рюмкам, кивнул на маленькое поляроидное фото длинноносой голубоглазой женщины в очках:
— Давай за нее… Татьяна… Чудо… Единственная — после Нади, — кого я любил… Люблю…
— Расстались?
— Да…
— Твердо?
— Не от меня зависит… «Старость — это большое кораблекрушение… » Знаешь, чьи слова?
— Нет.
— Де Голля… Сказал моему партнеру по бизнесу Алексу Масковичу, тот у него начальником разведки Северного фронта был…
— Давай за светлую память Левушки Кочаряна жахнем, Митяй…
— Мы ж пили…
— Он заслуживает того, чтобы повторить, ш т у ч н ы й был человек…
Жахнули; прошло медленно, с теплом; Костенко подошел к плите, разбил яйца, «сейчас сказочной яичней угощу; по-прежнему сам кормишься, бедолага; смотри, в старости надо режим блюсти, откроется язва — не встанешь».
— «Жизнь моя, иль ты приснилась мне».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52