А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

«Давайте помогу». Сорокин тогда сорвался от ярости, подбежал к двери, распахнул ее, заорал конвою, чтоб бежали к нему, а сам накинулся на несчастного, сшиб его ударом на пол и начал бить сапогами по лицу, повторяя слюнно-пенно: «Я тебе помогу, фашистский ублюдок, я тебе так помогу, что Лон… Берлин кровавыми слезами заплачет!.. » А полковник этот, пока был в сознании, хрипло выдыхал смех — вместе с кровавыми пузырьками, делавшими рот его проститутским, вульгарным: «Лонд-Берлин, ой, не могу, Лондо-Берлин… »
Сорокин перестал бить его, лишь когда ухнула бомба, заглушившая на мгновение лай зениток; прохрипел конвою, справившемуся наконец со светомаскировкой, чтобы утащил к о н т р у из кабинета, а сам бросился в подвал,, ощущая подвертывающую, разболтанную дрожь в суставах…
… И здесь, в Доме кино, пережив леденящее ощущение б е з г л а з о г о, дурно пахнущего (сладкое тление ужаса), сопровождавшегося все той же — к счастью, никому не заметной — разболтанной трясучкой в суставах, он понял, что если сейчас, не медля, не перейти в яростное наступление, то может случиться непоправимое: актриса чуть поддатая, здесь у ней, суки, все свои, начнется скандал, придут легавые; протокол, «фамилия, имя и отчество», а паспорт на другое имя, вот и конец жизни, больше не подняться, каюк…
… Сломав очередного арестанта, Сорокин обычно переходил на доверительное дружество с несчастным, а они, словно бы отторгая спасительно-выборочной памятью кошмар унижений, бессонницы, пыток, которые предшествовали с л о м у, шли на это, тянулись к нему, полагая, что он, Сорокин, единственное ж и в о е существо, с кем они общались в течение месяцев, а то и лет, теперь-то, когда ужас кончился, не может не отблагодарить за те п р и з н а н и я, которые несчастный сам и формулировал, старательно выводя буквы ученическим пером.
Именно во время этих собеседований Сорокин, не педалируя, очень мягко, возвращался к самому началу, называл имена людей, вскользь упоминавшихся в деле, заинтересованно и доброжелательно расспрашивал о них, демонстративно закрыв папку: «Это не для протокола, писать ничего не будем, сам хочу для себя разобраться, поговорим, как большевики, — открыто, без страха… »
Особенно интересовали его те, которых жертвы называли в самом начале следствия (еще до применения высшей степени устрашения) в качестве свидетелей, способных подтвердить их невиновность и верность делу великого Сталина.
Когда арестант был сломан уже и подписал все то, что позволяло доложить руководству о раскрытии очередного контрреволюционного заговора (а это а в т о м а т о м давало повышение по службе, премию, квартиру, а возможно, и орден), надо было создавать з а д е л на новых вражин.
Поэтому, разговаривая за чашкой чая с бутербродом о тех, кого поминал арестант, Сорокин порою лениво выбрасывал на стол протоколы допросов: «Вы на него (нее) надеялись, а вот что она (он) о вас показывает… Нет, не сидит… Дома живет… А вы верили, голубчик (голубушка). Люди, батенька моя (милая моя), животные неблагодарные, это вам не олени какие или медведи, предадут за милую душу, словно бы это доставляет им удовольствие, сладострастие какое-то… »
Не каждый, конечно, арестант ярился на «п р е д а т е л я», некоторые держались, а случайные, кого надо было изолировать по спущенным спискам, на этом сыпались, такие подробности вываливали, столько пикантностей открывали, что о з а д е л е можно было не беспокоиться… Протокола нет, а пленочка-то шуршит серебром шуршит, навечно закладывает в память к а з н ы новеньких вражин; связь поколений, так сказать. Прав Федор Михайлович: «Социализм — это когда все равны и каждый пишет доносы друг на друга… »
Сорокин, конечно, не помнил имен всех людей, которые упоминались во время допросов Федоровой, но за ресторанным столиком, где сейчас сидели ее друзья, он видел и Татьяну Окуневскую, отпущенную в одно время с Зоей Алексеевной, и актера, чем-то похожего на Жженова, — отгрохотал на каторге долгие годы, и поэтому стратегия атакующей защиты родилась в его мозгу немедленно: высший смысл первых часов ареста заключается в том, чтобы доказать узнику: «Как ни оправдывайся, все равно в тебе есть грех, в каждом есть грех, безгрешные только на небе живут», и на этом смять его, вынуть человеческий стержень, породить в душе мятущийся ужас, полнейшее переосмысление прожитого: действительно, каждый в чем-то затаенно виновен, особенно в той стране, где все законы про «нельзя», но нет — и, дай боже, не будет — закона про то, что «можно»…
Не отрывая глаз от лица Федоровой, он тогда сказал:
— Да и я сюда не просто так пришел, я с вами повидаться пришел… Нет, я не стану сообщать вашим приятелям о наших с вами собеседованиях про них всех — забыли, небось, как мы о вашей подруге беседовали? О Борисе Андрееве? О третьем, что за столиком вашим сидит, Жженов, кажется? Могу напомнить. Архивы у меня, пленочки держу дома, голос-то у человека не меняется — если только не рак горла…
Он заметил, как обмякло тело женщины и в глазах появилось что-то темное, словно кто перед лицом одеялом взмахнул; значит, угадал, попал в точку страха…
— Я никого не закладывала, — сказала Федорова потухшим голосом. — Как вы это из меня не выбивали…
Сорокин расслабился:
— Фамилию мою запамятовали?
— Имя помню: Евгений Васильевич…
— Это не имя, Зоя Алексеевна, это псевдоним. Кто ж свое настоящее имя арестованному открывает? Хотя, неважно, зовите как угодно… Вы действительно никого не предавали: один на один могу вам это подтвердить… Но ведь пленочку можно настричь так, что и не отмыться… Мы людям верить не умеем, мы документам приучены верить… Так вот, давайте-ка мирно и дружно перенесем наш разговор на тот день, который вас устроит; у меня к вам серьезное деловое предложение, Зоя Алексеевна… Насколько мне известно, вы в Америке процесс против адмирала Тэйта то ли проиграли, то ли не начали, а на кону, как мы слыхали, большая сумма стояла… Вот у меня и возникла идея: почему бы нам с вами не написать книжечку «Палач, адмирал и жертва. Диалог трех жертв двух Систем»? Не отказывайтесь сразу, не надо… Я после смерти Сталина был, как понимаете, демобилизован, работаю в Академии наук, кандидат, есть свободное время и друзья, которые могут предложить выгодный контракт… Не рубите сгоряча, Зоя Алексеевна, подумайте… А я к вам загляну, если разрешите… Дня через два… Хотите — вы ко мне, оставлю адрес…
Он играл беспроигрышно, знал, что к нему она не пойдет, дома и стены помогают; нажал:
— Кстати, ваши непосредственные следователи Бакаренко и Либачев понесли наказание: Либачева нет в живых, а Бакаренко спился, бог шельму метит…
— Били-то меня не только они… Вы — тоже…
— Я спасал вас, Зоя Алексеевна… Вы не знаете, как т а м били… А у вас и зубы целы, и лицо не изуродовано… Я докладывал Абакумову, что вы стойко переносите воздействие у с т р а ш е н и е м, значит, действительно не виноваты в самом страшном — в попытке террора против товарища Сталина…
Федорова сгорбилась, руки бессильно упали вдоль тела:
— «Товарища Сталина»… Волк свинье не товарищ…
— Тогда за такие слова вас бы шлепнули в одночасье… А сейчас они — в ваших устах — дорогого стоят, ведь нынешние владыки норовят Иосифа Виссарионовича отмыть, все на Берию валят… Мелюзга, мелкие врали, на этом и сгорят… Что Берия без Сталина мог? Несчастный чучмек, плохо говоривший по-русски… Я вам про ту пору много могу рассказать — с этой стороны баррикады… А вы — с той… Чем не сенсация? И про адмирала у меня сенсация припасена, верьте слову, — обеспечите дочь и внука на всю жизнь…
… И когда через два дня, собрав через свои старые связи всю информацию о Федоровой, ее дочери, о том, что, находясь в отказе, актриса была на грани с р ы в а, он пришел к ней, предварительно обложив квартиру н а б л ю д е н и е м, она ему дверь открыла; не сразу, правда, таясь какое-то мгновение около замка, ощущая бессильный, душащий страх, но — открыла все же; палач, если он настоящий палач, навсегда входит в плоть и кровь жертвы, превосходством своим входит, ибо долгие месяцы он был ее всевластным владыкой, а такое никогда не забывается.
Включив воду в ванной, Сорокин тогда начал первым наговаривать на магнитофон, изредка поднимая глаза на Федорову (она была в синем платье, туфли с замшей, Даже грим наложен, молодец старуха, не сдается, женщине и умирать-то надо молодой):
— Да, я палач, — по должности и званию. Я расскажу про то, через что мне пришлось пройти, прежде чем я приказал ввести в мой кабинет гордость советского кинематографа Зою Федорову — глаза громадные, распахнуты миру, ямочки на щеках, растерянная улыбка, известная в стране каждому, — дважды лауреата Сталинской премии, звезду экрана, королеву мальчишеских грез…
Я родился в двадцать первом году; отец, демобилизовавшись из Красной Армии — он воевал под знаменами конницы Буденного, — вернулся в свою будочку сапожника. В партию его приняли перед наступлением на Львов, которое планировал Сталин. Сапожников было мало, партийцев среди них того меньше, поэтому он примкнул к ячейке коммунхоза и был в городском активе, все большевики шли к нему набойки ставить — с в о й, так что и заработок был, и напрягаться особенно не надо — до той поры, пока не провозгласили нэп и не поперли изо всех щелей кооператоры… Мать мне уж после рассказывала, какая это была трагедия для отца: «Ленин предал революцию, перекупили его немцы, снова буржуи при деле, а где ж торжество мировой революции?! Всеобщее равенство?! Чтоб никто ни от кого не отличался?! Чтоб все были равны по достатку?!.. »
Мать перечила ему: «Так ведь зато теперь голодных нет, Вась! Кто работает до устали, может и булочки купить, и конфетку ребенку, а раньше-то хоть зубы на полку клади… » Отец не унимался: «Пусть зубы на полку, но мое красноармейское сердце не может терпеть, чтоб один форсил в шубе и на пролетке катил в ресторан-кабак, где буржуйские танго играют, а другой — как жевал черняшку, так и поныне ее жрет! » Матушка замечала: «Так ведь укомовские не толь на пролетках, на автомобилях шикарят, и пайки им дают, и барские дома под себя позанимали». Отец отвечал: «Власти так положено! Власть на то и власть, чтоб над нами стоять, сами такую выбрали! » От обиды запил, работы поубавилось, да и активничать начал — как ни вечер, так идет на диспут какой и костит новых буржуев на чем свет стоит… А людям приятно, когда того, кто сноровистее, прилежнее, а оттого — богаче, матюгом кроют и требуют у него все нажитое отобрать… Ясно, такому хлопают и «ура» кричат… Мать моя слова боялась, в России все пуще смерти слова боятся, и не зря, как оказалось… Кто уж там придумал петицию Ленину, не знаю, но отец одним из первых подписался, чтобы нэп отменить, кооператоров посадить в концлагеря, с конфискацией имущества, только чтоб все люди были равны по заработку и чтоб никто не выделялся… Из Чосквы приехал комиссар Забуров, предупредил, что это есть уклон, просил одуматься, потому что, мол, самим нам из разрухи не встать, голытьба, надо привлекать капитал и головы деловых людей, пусть хоть они гниды и кооператоры, все равно надо терпеть… Отец — ни в какую! А тут еще Гликман организовал товарищество сапожников, большинство работяг к нему примкнуло, потому что он жратву давал и заказами обеспечивал; отца, как родительница рассказывала, аж знобило от ярости, пустился во все тяжкие, примкнул, говорила мама, к группе, которая стала тайно печатать прокламации против буржуазного нэпа и кооперации, стал выступать на бирже труда, собирал безработных, зажигал их словом ненависти к тем, кто сыт и одет. На базаре выступал среди тех, кто нэпманские кадки таскал и с утра хлебное вино пивком лакировал, хоть и в запрете был алкоголь… И по этому поводу отец гневался:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52