А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Тогда именно Брежнев и заметил Цвигуну:
— Надо знать все обо всех… И еще: чтоб не трепали имя детей! Такого не прощу. Они широкосердные, как и я, этим легко воспользоваться, народец наш кнут чтит, добротой — брезгует…
Когда «грязные сплетни» о д е т я х первого лица неудержимым шквалом покатили по Москве, Цвигун позвонил супруге благодетеля: «Как быть? »
Конкретных рекомендаций не получил, поэтому с д е л а л так, что дети — сначала сын, потом дочь — сами пригласили его на ужин; говорил с каждым по отдельности, по-отцовски, но в то же время подставляясь для удара и шутки: был бы родней — одно дело, а так — надобно держать дистанцию, не забывая ни на секунду, кто ты, а кто они. Дети смеялись:
— Не в полицейском государстве живем! Что ж нам, списки приносить на утверждение — с кем можно встречаться, а с кем нельзя?!
Именно тогда он ощутил себя между молотом и наковальней: д е т и не хотели менять принятый ими образ жизни — вольготный и богемистый, а к благодетелю с этим не пойдешь, не п о й м е т…
Именно тогда он до конца растворился в т в о р ч е с т в е— единственное успокоение…
Правил с в о и рукописи, записанные профессионалами, как можно чаще выходил на люди, словно бы норовя этим о т м ы т ь манеру поведения детей Первого Лица; тогда же и подбросил Леониду Ильичу идею о написании им своих воспоминаний. С молчаливого благоволения в о ж д я подобрал кандидатуры «коллективных брежневых»; в том, что будут молчать, — не сомневался, правила игры в державе известны всем, напоминать не надо, ученые.
Когда однажды кто-то из охраны все же рискнул доложить, что один из контактов д е т е й «связан с уголовным миром», раздраженно ответил:
— Так развяжите…
Пусть думают. В конечном счете вопрос охраны Первого Лица замкнут на Андропова, пора научиться скалиться, из добрых веревки вьют.
Наконец о скандалах детей спросил и Председатель.
— Юрий Владимирович, — ответил Цвигун, — я не смею вторгаться не в свою прерогативу… Если поручите мне курировать охрану Леонида Ильича и семьи — приказ выполню. Иначе — не хочу быть неверно понятым. — И нажал: — Есть ведь люди, которые не прочь поспекулировать нашими отношениями с генеральным, более четверти века вместе…
Андропов тогда ничего не ответил, но вскоре после этого р а с п и с а л ему информацию, поступившую на д о ч ь и Щелокова; присвоенные драгоценности из Гохрана страны, уникальные картины, гоночные машины, подарки в о ж д ю ко дню рождения: на аффинажной фабрике был заказан план Москвы с трассой следования благодетеля из Кремля на дачу — светофоры сделаны из топазов, изумрудов и сапфиров, подсвечивались маленькими лампочками, чудо что за игрушка!
Цвигун ощутил тогда безысходность, тревогу и рвущую тяжесть в груди: сказать об этом можно только Брежневу, но поймет ли?! Не был бы Леонид Ильич так добр, возьми он хоть в малости манеру сталинской суровости, но ведь нет! Нет у него этого, норовит править людьми Хозяина добром. Нельзя! Они только сталинский страх понимают, слово для них не закон, им кнут надобен… Чего медлит?! Почему не отдает х о з я й с т в о?! Кто, как не я, предан ему?! Да, верно, Андропов подконтролен, но все равно последнее слово за ним, а вдруг не уследишь?! Тогда что?
Вспомнил информацию о разговоре Юли Хрущевой с друзьями: «Если бы Никита Сергеевич пожертвовал Серовым — в угоду тем, кто вроде бы болел о престиже лидера, о том, чтобы его не корили потворством сотруднику Лаврентия Павловича, — никогда бы Брежнев с Сусловым не захватили власть, Серов был предан семье до последней капли крови… »
Ах, если бы и эту расшифрованную запись п о д с л у х а можно было доложить благодетелю! Но ведь теперь иные правила: «да» и «нет» не говорить, «черного» и «белого» не называть!
Он вспомнил слова одного из своих знакомых писателей, цитировавшего Библию: «Во многия знания многие печали».
… Он понял, что Андропов поставил его под н е о т м ы в а е м ы й удар, передав ему, Цвигуну, решение в е р х а лично задержать академика Сахарова и увезти его в ссылку.
По роду своей службы он знал, о б я з а н был знать, что Брежнев вызвал к себе Щелокова и безулыбчиво заметил:
— Ты кончай у себя посиделки с музыкантами устраивать! Очкарик твой, что на большой скрипке пилит, — Рамтрапович, что ль?! — в эмиграцию подает… И пусть себе! А за тобой из-за этого Андропов следит! И вообще будь разборчив с теми, кого приближаешь…
Цвигун знал, что с тех пор благодетель не принимал Щелокова; при этом он отдавал себе отчет в том, что именно Щелоков истинный друг ему, как-никак вместе начинали в Молдавии. Такой работник, да тем более сидящий на ключевом охранительном посту, сладок, но разве может ему быть союзником тот, кто теперь еженедельно звонил Голикову, помощнику Вождя, и плачуще молил, чтоб тот устроил ему встречу с Леонидом Ильичом, а С т р а т е г был непреклонен.
Он мучительно искал выхода, — об этом ни с кем делиться нельзя, — искал и не мог найти его, потому что надо было принимать самостоятельные решения, а годы, проведенные в аппарате, отучают человека от того, чтобы быть самим собою, и снова тяжкий сплин безнадежной депрессии давил на него гранитом жуткого надгробия, когда вроде бы дышишь, ходишь, смеешься, жмешь чьи-то руки, а на поверку — мертв, отпевают…
Вызвал Суслов, обрушился грубо:
— Вы взяли на себя заботу о семье Леонида Ильича, а к чему это привело?!
Цвигун бросился звонить Брежневу, не соединили; с е м ь я тоже отказала в поддержке; впал в еще более тяжкую депрессию; а тут Андропов добавил, сказав на коллегии, публично:
— Все сочиняешь, писатель? Может, профессию пора менять? Кто вместо тебя делами будет заниматься?!
… Щелокова п а с л и, собирали компромат постоянно; как остановить это?!
За дочерью Первого Лица тоже смотрели неотступно; доложили о ее новых контактах — якобы встретилась с актрисой Зоей Федоровой, которой вновь отказано в выездной визе в США; сидела за одним столом с двумя диссидентами; ходатайствовала перед отцом за каких-то цеховиков, запросившихся в Тель-Авив, требовала присуждения Борису Буряце государственной премии.
Что делать? Как поступить ему?
Андропов усмешливо молчит; Суслов срывается на фальцет, кричит, белеет лицом; Брежнев не выходит из кинопросмотрового зала на даче, словно бы исключив себя из жизни страны, — пусть все идет, как идет…
Именно в тот день он ощутил — как и в пятидесятом — кожей, кончиками пальцев, что кто-то постоянно смотрит за ним, за всеми, кого он любит, что-то страшное готовят против него, и он сел к столу — писать письмо Леониду Ильичу о з а г о в о р е, который теперь постоянно виделся ему — явственно и ужасающе…
Но письмо не давалось; он привык работать с секретарями, помощниками и консультантами, которые писали тексты выступлений и записок. Он научился легко забывать литераторов, сочинявших для него сюжеты романов и сценариев, считая, что пахнущая ледерином обложка с его именем на корешке создана им самим. Он поэтому растерялся, ощутив свое бессилие выразить то, что рвало сердце и мозг, и снова тяжкая, словно мокрое ватное одеяло, тоска навалилась на него, и он уехал за город, а потом попросился в Барвиху, на лечение, полагая, что там сможет закончить свое письмо-обвинение…
Но его снова и снова вызывал Суслов, и безжалостно-требовательно глядели в его переносье голубые глаза Андропова, и ощущалась пустота окрест — с каждым днем все более зловещая. И он понял тогда, что только-только начавшаяся жизнь катится в тартарары.
Чем чаще Семен Кузьмич просыпался среди ночи — снотворное не действовало уже, — тем явственнее он понимал, что работы по коррупции, против тех людей, имена которых то там то здесь проскакивали в соседстве с н е п р и к а с а е м ы м и, да и не только с ними, невозможна, ибо приведет к непредсказуемым последствиям, когда надо будет называть черное — черным и принимать решения, а разве это возможно?!
Кому верить, в ужасе думал он; кому открыть сердце, у кого спросить совета?! Нет кругом людей, пустыня; затаенная, ледяная, окаянно-душная, с низкой черно-дымной хмарью, в которой роятся враги, давно уже алчущие броситься на спину, распластать на ледяной изморози и найти острыми резцами слабенькую синеву сонной артерии…
Каждое утро он поднимался с бессонной барвихинской кровати разбитым, ожидая очередного звонка Суслова: «Что у вас нового по делу Федоровой? Что с Буряцей? Есть ли информация о том, где находится истинный штаб по фабрикации гнусных слухов о семье того, кто так дорог советскому народу?
Ну что, что отвечать этому страшному человеку, что?!
6
Генерал-лейтенант в отставке, Герой Советского Союза Строилов, удостоенный этого звания в сорок третьем, после ранения, медленно поднялся с кушетки навстречу сыну и Костенко, тяжело оперся на массивную палку (как он ее только в руках держит, он же ее легче, пушинка, в чем только душа держится) и, сделав качающийся шаг к столу, кивнул на массивные стулья:
— Прошу…
Усаживался он осторожно, как бы по частям, — сначала завел одну ногу, потом, уцепившись длинными (точно как у сына) пальцами за краешек стола, медленно опустил торс, после этого подтащил рукою левую ногу, а уж затем откинулся на спинку, сделавшись величественным и отстраненно-недоступным.
— Знакомься, папа, это…
Генерал чуть досадливо перебил его:
— Присаживайтесь, Владислав Романович… Имя мое вы знаете, отчество Иванович, рад, что откликнулись на просьбу заехать… Не взыщите, что не тяну вам длань, верен нашему революционному изначалию: «рукопожатие отменено»…
— Почему, кстати? — поинтересовался Костенко, усаживаясь напротив генерала.
— Думаю, профилактика тифа. Этическая подоплека — если она была — мне неизвестна. Я ж из своей деревни Мирославлево — прямиком в Смольный…
Строилов-младший улыбнулся:
— Отцу понравился анекдот про двух англичан: один спрашивает: «Джон, вот ты рафинированный, истинный интеллигент, скажи, как и мне стать таким же? » — «Надо закончить Оксфорд». — «Я закончил! » — «Не тебе — дедушке! »
— Это не просто анекдот, — заметил генерал. — Это притча, а в любой притче сокрыто Библейское. Слава Богу, мой отец был справным мужиком, церковной книге был прилежен, чему и нас, детей, наставлял… Андрюша, не сочти за труд, сделай кофе… Вы голодны, Владислав Романович?
— Нет, благодарю.
— Глядите, — генерал усмехнулся. — Я, как ветеран, прикреплен к гастроному, в дни праздников отоваривают копченой колбасой, гречневой крупой и финскими плавлеными сырками…
— Спасибо, — повторил Костенко, — я, честно говоря, сижу как на иголках, у нас ЧП, нашли преступника, надо начинать д е л о…
— Понимаю… Постараюсь быть кратким… Я увидал у сына робот человека, которого вы ищете… Это мой следователь Сорокин. Он человек страшный, потому что в нем совмещены ум, садизм, сила и сентиментальность.
— Но ведь он мертв… Так мне сказал Бакаренко, так считают в ЧК…
— Это он, — повторил генерал. — В таком не ошибаются.
Костенко сразу же полез за сигаретами, генерал покачал головой:
— Единственная просьба: если можете не курить хоть полчаса — удержитесь, пожалуйста. Я вас более чем на тридцать минут не задержу… Некоторые психологические штрихи к портрету палача помогут вам нарисовать образ преступника…
— Да, да, конечно, — сказал Костенко. — Если станет невмоготу, выйду на лестничную площадку, там покурю.
— Вы очень любезны, благодарю вас. Итак, Сорокин… Знаете, с чего началось наше с ним собеседование? С побоев? Отнюдь. С пытки бессонницей? Это — потом. С лампы в глаза? Тоже — после… Он начал р а б о т а т ь со мной, зачитывая отрывки из книги «История царских тюрем» … Да, да, именно с этого… Я процитирую по памяти ряд пассажей, если угодно… Еще в конце восемнадцатого века, долбил мне Сорокин, была принята инструкция, по которой секретные арестанты доставлялись в острог глубокой ночью — он многозначительно посмотрел на меня тогда, — и тюремному офицеру нет дела ни до имени, ни до преступления секретного узника… Тогда же придумали заталкивать арестантов на ночь в долбленое бревно — чтоб сделать невозможным побег… Отмечалось, что на пойманного полицией человека, еще не судившегося, часто невиновного, в уезде — по приказанию не только исправника, но и дежурного писца суда — надевали рогатки на шею или приковывали цепью к стулу, чаще всего из дуба, так что арестант и шага сделать не мог… А еще Сорокин зачитал мне про то, как разгромили Запорожскую Сечь и последний кошевой Петр Кальнишевский был брошен в Соловецкий застенок, заточен в башню и умер там в возрасте ста двенадцати лет — без права свиданий или переписки, живой труп… Вот так… Посмеиваясь, пуская мне табачный дым в лицо, — генерал как-то странно усмехнулся, глянув на сигареты Костенко, лежавшие на столе, — только он папиросы курил, «Герцеговину Флор», Сорокин заключил чтение выдержек из труда Гернета выводом:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52