А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Но произнося текст Чехова, она играет. Играет голосом, глазами, смехом, слезами, дыханьем, сердцем, душой. Актриса то изображает переживающую героиню, то переживает за нее! Смеется то над ней, то над собой; смеется над ней и плачет о ней; а порой, похоже, о себе. Согласитесь, легче рассказывать о «друге», чем о себе. Особенно если хочешь рассказать о себе что-то очень личное, очень интимное, и особенно трудно рассказывать, если позорное.
Стоит на сцене актриса, вроде бы играющая Даму с собачкой, и произносит слова, которые Чехов написал о Даме с собачкой. Дама не свои слова произносит, а слова Чехова о себе.
Это формалистический фокус. Это невозможно.
Разве невозможно? Вот перед самым твоим носом показывают фокус, и ты не понимаешь, как это сделано. Если из цилиндра вынимают зайца, то можно хотя бы догадываться, что цилиндр с двойным дном. А если на твоих глазах с ладони исчезает монета, то ведь у ладони нету двойного дна. Как это сделано?!
Твое счастье, что не понимаешь. Ибо если поймешь или сдуру уговоришь фокусника объяснить – чудо исчезнет. Останутся техника, технология, ловкость рук (пусть изумительная, но все же всего-навсего ловкость) – а чудо исчезнет.
Я не могу вам описать, как это сделано Гинкасом на сцене (точнее – под потолком) Театра юного зрителя, просто потому что не хочу. Начну разбираться, развинчивать и – сам уничтожу свое счастье.
«Черного монаха» видел три раза, «Даму» – два. Пойду еще (очень хочется). А если начну анализировать, копаться, если докопаюсь – расхочется.
Тесная форма. Неестественная форма. Где развернуться русскому артисту? Гинкас не первый формалист, которого упрекали, будто губит актеров. Да, режиссура его как стальной капкан, и время, похоже, выверено до секунды. И это, конечно, «исключает свободу творчества»…
…Что может быть теснее космической ракеты? Там ни сантиметра лишнего места.
Что может быть неестественнее для человека, чем полет в космос? Надо ходить по земле, плавать в воде, лежать на веранде или варваре…
Но когда видишь сеанс космической связи (очень похожий на сеанс иллюзиониста) – господи, как же они там свободны! Как парят, как плывут в воздухе…
Там, в тесной кабине, они так свободны, как нам и не снилось. Или – снилось в детстве.
Вот и актеры Гинкаса, после того как он засунет их в жесткую и тесную форму своей режиссуры и запустит на орбиту, – парят.
А разве мы знаем, как сделана ракета?
А если мы ее разберем, то уж точно она больше не взлетит.
А она летит. И глубина сцены в маленьком ТЮЗе по волшебству (но совершенно реально) оказывается гораздо больше, чем в Большом. Не верите? Да хоть рулеткой смерьте – убедитесь. И далеко-далеко в вечернем море качаются лодки, и далеко-далеко в небе светит луна.
Счастье, наслаждение – оттого, что узнаёшь себя, свои чувства, мысли, свою любовь… горечь от того, что узнаёшь свои ошибки, свою жестокость и столько еще своего, что и говорить совестно.
Люди на сцене беззащитны. Мы видим, как они ошибаются, мечутся, мучаются, как разбивают себе лицо, как разбивают чье-то сердце, как они наказаны (обществом, жизнью, судьбой), а мы, глядя на них (на себя), пребываем в полной безопасности, в полной безнаказанности. Никто не упрекнет, что увел чужую жену. Никто не упрекнет за измену мужу.
Это случалось и в нашей жизни, эти поступки совершали и мы, но здесь, в театре, их совершают другие, и нам не грозит расплата.
Не грозит? А разве мы не расплатились? Да если бы на лицах вдруг выступили все шрамы души, вся короста жестокости, все язвы, загнанные внутрь, все смертные грехи, которые мы даже сами себе не прощаем (где уж ждать прощения от других) и потому молчим, – проступи вдруг все это на наших лицах, люди – все шесть миллиардов – завопили бы от ужаса.
…Страдают они, ярко освещенные, а мы сострадаем в темноте. Мы переживаем, но не расплачиваемся. Мы переживаем те же чувства, что они, освещенные, любим, изменяем… В жизни мало кто видел нас плачущими, в жизни мало что может заставить нас плакать, а в театре плакать безопасно. Никто не начнет донимать проклятым вопросом: что случилось? Никто не заставит врать.
В театре чувствуй что хочешь и не бойся. И только иногда пытаешься подавить рвущийся наружу смех, ибо рядом сидит женщина, жена, подруга, которая тоже смотрит на Даму с собачкой, переживая совсем иное, чем ты. А по твоему смеху она поймет о тебе слишком много. Поймет и что ситуация тебе знакома, и что там, где ей были слезки, тебе были игрушки.
Вдобавок на сцене, мешая Ей и Ему, постоянно крутятся два клоуна, два балбеса. Путаются под ногами, самовлюбленно валяя дурака и самозабвенно вопя дурацкие чеховские шутки:
– Радуйся! Если тебе изменила жена – радуйся, что она изменила тебе, а не Отечеству!
Конечно, формализм. Конечно, невпопад. И кто они, эти двое, и что здесь делают?
А это жизнь наша дурацкая – дурацкая родня, дурацкие сослуживцы, дурацкое начальство – дурацкое человечество, которому и дела нет, что у тебя мир рушится и сердце кровью обливается. Радуйся!
В спектакле Камы Гинкаса (а дело происходит на пляжах Ялты) – невероятно красивое, подробное и смешное купание в море, как ни в каком кино. Хотя у киношников в кадре настоящие моря и океаны, красивейшие пляжи мира. А в том море, где купается Дама с собачкой, – вообще нет воды. (Не забудьте, что Дама-с-собачкой – это имя персонажа. А то чего доброго вы решите, что какая-то собачка купается вместе с дамой; это вовсе не так.)
В спектакле не только купаются, но и… Ночью, на пляже близ Ялты, Он и Она становятся любовниками. Много мы видели в кино откровенных сцен (и предельно откровенных, и запредельно). Порой они возбуждают зрителя, порой отталкивают, порой делается стыдно за механическое, служебное, нужное по сценарию, тупое совокупление.
Кама Гинкас сделал эту сцену так, что откровеннее быть не может. Мы видим, как мужчина и женщина достигают наслаждения. Больше того – видим, что женщина (хоть и замужняя) в этот миг впервые в жизни… и еще!.. и еще!.. – и ее наслаждение страшно ей самой – а при этом ни слова, и между актерами несколько метров (!), и никто не снимает штанов.
И в который раз понимаешь, что передать человеческие чувства может лишь талант, а не телекамера, засунутая в пах героине в идиотской уверенности, что только так и можно «показать правду» – демонстрируя крупные детали первичных признаков и произнося матерные слова вперемежку с медицинскими терминами.
…Действие происходит на малой сцене, а точнее – на маленьком балконе ТЮЗа, где уместились и спектакль, и публика. И потому актеры играют в метре от тебя, а это такая задача, за которую даже не пытались браться ни Станиславский, ни Немирович-Данченко.
Одно дело играть на большой сцене, которая вдобавок отделена от зрителей еще и оркестровой ямой, играть вдали даже от первого ряда, но с таким расчетом, чтоб тебя услышали и увидели даже в тридцатом ряду – откуда нормального лица не разглядишь, нормального голоса не услышишь. А значит, необходимо густо и грубо размалевать глаза, щеки, рты, необходим вздернутый голос. Зато большая сцена дает беспредельные возможности спрятать актерскую фальшь за прожекторами, гримом, лазерами, дымом и грохотом пушек.
В некоторых, особо больших театрах (вроде нового МХАТа) с балкона и вовсе не видать, не слыхать, не понять – о чем там они. Получаются спектакли из жизни муравьев (по выражению Марка Захарова).
Актеры Гинкаса играют вплотную к тебе. Так близко и так открыто, что будет заметен даже мгновенный случайный блудливый актерский взгляд. Будет слышна даже самую малость фальшивая интонация. А много ли надо, чтобы мы сразу и навсегда перестали верить человеку? А вот как раз и достаточно одного мгновенного, но обнажающего нутро взгляда, довольно одного неточного слова, чтобы камертон, спрятанный где-то внутри у каждого из нас (в душе? в печенках?), задребезжал, и внутренний голос, который так трудно, почти невозможно обмануть, произнес бы в голове холодную насмешливую фразу: «А-а, милый, вот что у тебя на уме!»
Сыграть двухчасовой спектакль и ни разу не сфальшивить даже на йоту… Говорят, будто некоторые знаменитые оркестры под управлением великих дирижеров иногда способны так сыграть симфонию. Мол, случается иногда такое чудо.
Впрочем, все зависит только от таланта.
...2002
Дядюшкин сон

«Чайка» в постановке Андрона Михалкова-Кончаловского
«Сон!» – восклицает Нина Заречная в конце второго акта. Ее мечта сбылась: на нее обратил внимание и, может быть, полюбил знаменитый писатель Тригорин.
Нину жалко; Тригорин в этом спектакле – какой-то клерк, офисный менеджер, а порой – рамолик. Нина дарит ему медальон, а он подпрыгивает, хихикает, гримасничает – в точности старый князь из «Дядюшкиного сна» Достоевского – того и гляди начнет шамкать вставной челюстью «сайман! сайман!» (шарман то есть).
…Чтобы поставить хороший спектакль, нужна идея. Если ж идеи нет, то в каждой сцене надо придумать какой-нибудь фокус – чтобы было интересно. Кончаловский придумал довольно много.
Первый фокус – голая задница мужика Якова. Он помогает натягивать занавес (вот-вот Нина Заречная начнет декламировать пьесу Треплева), но, получив разрешение искупаться, тут же стягивает с себя всю одежу и прыгает в воду (слышен плеск, и даже видны брызги).
Если бы Яков для приличия отошел от господ хоть на десять шагов, то это было бы естественнее. Но тогда и господа, и мы (публика) лишились бы зрелища, без которого «и то, и это – все уже будет не то» (Гоголь).
У некоторых зрителей появилась надежда, что и другие, более симпатичные персонажи искупаются голышом. Ожидания не сбылись. Дамы купались плотно одетыми.
Однако направление, заданное тылом Якова, выдерживалось и далее. Нам показали что-то очень похожее на инцест, что-то очень похожее на минет… Да мы и не против; в жизни это вещи известные; и если их художественно оправдать – что ж, пусть будут и на сцене. Жаль, что Чехов сопротивляется.
Когда сорокатрехлетняя Аркадина уговаривает Тригорина не соблазняться юной Ниной, то запускает руку ему в ширинку. Он плюхается в кресло, а она приникает лицом к его чреслам… ну, в общем, мы видим только ее затылок. И ладно, нам не жалко. Но текст при этом Аркадина произносит чеховский:
АРКАДИНА. Ты мой. И этот лоб мой! И эти прекрасные шелковистые волосы тоже мои!
Все бы хорошо, даже шелковистые волосы, но слово «лоб» мешает, ведь не лобок же. А у Чехова на этих словах обозначена ремарка: «Целует ему руки» (руки, а не другие места) – предчувствовал он, что ли, вольные трактовки?
…Но для большинства персонажей, увы (или к счастью), не придумано ничего. Они тени, на фоне которых ярче должна сиять звезда Нины.
Звезда и бледные партнеры – это могут быть вынужденные обстоятельства (звезда в захолустье). Но в столице – с многотысячным выбором актеров, с большим бюджетом (декорации великолепные, художник-постановщик из Италии; костюмы Рустама Хамдамова и музыка Эдуарда Артемьева – отличные) – неужели эта бледная серость партнеров намеренная? Напрасно. Объясняя по-футбольному: Пеле ничего не сделает в бледной команде; чтобы забить роскошный гол, надо получить роскошный пас.
Нине трудно играть Чайку, ибо этот Тригорин и этот Треплев не дают ей возможности влюбиться (по-девичьи). А играть любовь с куклой – на это надо большой и другой талант (актерский).
Эта Заречная – не дура. У нее хорошие умные глаза, а это не сыграешь. И то, что она умна, как ни странно, вредит спектаклю. Только беспросветная дура могла влюбиться в идиота Треплева. Актер играет Треплева противным до тошноты: глупый, злой, больной, судорожно дергающийся, визгливый, капризный до безобразия – от него оторопь берет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49