А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Пока они дрались и кувыркались, мы вместе с ними забыли, что вокруг ужасный век, ужасные сердца.
Назад, в начало!
Открываем «Каменного гостя», и сразу перед нами Испания. Испания, надо сказать, весьма условная. Этакий «испанский набор» – доны, серенады, гитары… Это могла бы быть Италия, Венеция, но ежели не дож, а дон – значит, Испания.
ДОН ГУАН
Достигли мы ворот Мадрита! скоро
Я полечу по улицам знакомым,
Усы плащом закрыв, а брови шляпой.
Как думаешь? узнать меня нельзя?
ЛЕПОРЕЛЛО
Да! Дон Гуана мудрено признать!
Таких, как он, такая бездна!
ДОН ГУАН
Шутишь?
Да кто ж меня узнает?
ЛЕПОРЕЛЛО
Первый сторож,
Гитана или пьяный музыкант,
Иль свой же брат нахальный кавалер
Со шпагою под мышкой и в плаще.
ДОН ГУАН
Что за беда, хоть и узнают. Только б
Не встретился мне сам король. А впрочем
Я никого в Мадрите не боюсь.
ЛЕПОРЕЛЛО
А завтра же до короля дойдет,
Что Дон Гуан из ссылки самовольно
В Мадрит явился – что тогда, скажите,
Он с вами сделает.
ДОН ГУАН
Пошлет назад.
Уж верно головы мне не отрубят.
Легкий, шутливый, непринужденный разговор, почти болтовня. Однако это «из ссылки самовольно» – очень похоже на Пушкина…
Какая интересная страна эта Испания. Кто бы ни опознал сегодня ночью Дон Гуана: сторож, цыганка, музыкант или свой же брат аристократ, – завтра же до короля дойдет.
Завтра – видимо, потому только, что сейчас уже ночь, король спит, и ради такой ерунды будить его не станут. Но уже утром шеф полиции доложит его величеству о самовольном…
Это не молва. Молва так быстро не доходит. Значит, Мадрит набит доносчиками. Значит, всем известно, что Дон Гуан – ссыльный, опальный, и кто ни опознает, тут же побежит стучать.
Лепорелло говорит о повальном стукачестве как о вещи несомненной. Он не предполагает, что «быть может, до короля дойдет», а утверждает: «завтра же». И Дон Гуан не возмущается, не вступается за честь братьев-кавалеров, а утешает себя тем, что голову ему не отрубят, всего лишь сошлют назад.
Не такая уж условная страна.
Нарочно ли ссыльный, поднадзорный, невыездной Пушкин нарисовал такую Испанию или это у него само получилось – мы никогда не узнаем.
Ссыльные, доносчики, завистники, убийцы, ненавистный скупой отец, молодой бессердечный отцеубийца – не поймешь, то ли средневековая Европа, то ли Болдино, осень 1830 года, то ли просто Россия, то ли просто Земля.
...2001
Глубокая река

Великая Октябрьская революция 1910 года продолжается
Ялта, где растет золотой виноград!
Ялта, где ночами цикады звенят!
Ялта, где мы счастливы были с тобой, –
Там, где солнце горит,
И, целуя гранит, кипит прибой!
Романс
Вы влюбились в нечто невообразимо прекрасное. Любили долгие годы, мечтали овладеть предметом своей любви. Добрались. И – начинаете кромсать, и от Прекрасного остается огрызок. Разве это поступок нормального человека?
Пьес тысячи. Драмы, водевили, фарсы, комедии, трагедии – выбирай. Но сто лет назад в Москве – впервые в мире – Художественный театр решает поставить не пьесу.
«Братья Карамазовы» – огромный роман Достоевского. Затея сумасшедшая. Немирович-Данченко – сам опытный драматург – бьется над инсценировкой, то есть пытается превратить роман в пьесу. Сокращает, сокращает, сокращает и – смиряется с необходимостью играть даже этот маленький остаток в два вечера. Решение для театра тяжелое: очень сложно убедить зрителей, что каждый должен купить два билета и два вечера подряд быть в театре.
Театральный расчет прост. Одна страница текста, если читать его вслух (не тараторить), – две минуты. Шестьдесят страниц – два часа.
Булгаков в «Театральном романе» смешно описывает собственные мучения. Переделывая роман «Белая гвардия» в пьесу «Дни Турбиных», он наткнулся на техническое препятствие:
«Осенило! Сидя у себя в комнатушке, я вслух сам себе читал пьесу. Когда дочитал, вышло, что чтение занимает три часа. Тут я сообразил, что бывают антракты, во время которых публика уходит в буфет. Прибавив время на антракты, я понял, что пьесу мою в один вечер сыграть нельзя. Я вычеркнул одну картину. Это сократило спектакль на двадцать минут, но положения не спасло. Я вспомнил, что помимо антрактов бывают и паузы. Так, например, стоит актриса и, плача, поправляет в вазе букет. Говорить она ничего не говорит, а время-то уходит.
Надо было еще что-то выбрасывать из пьесы, а что – неизвестно. Все мне казалось важным, а кроме того, стоило наметить что-нибудь к изгнанию, как все с трудом построенное здание начинало сыпаться. Тогда я изгнал одно действующее лицо вон, отчего одна картина как-то скособочилась, потом совсем вылетела, и стало одиннадцать картин. Дальше, как я ни ломал голову, как ни курил, ничего сократить не мог».
Да, дорогие граждане, так оно и есть. Артисты на сцене задумываются, пьют чай, обнимаются и ничего при этом не говорят, а время идет. Да еще антракт. Вот тебе и три часа. В 19:00 начало – в 22:00 конец. Ну в 23:00, ну в полночь, – уж больше пяти часов спектакль идти никак не может.
Тысячи лет театр обходился пьесами. И все шло хорошо, пока не появилась великая русская литература, то есть Достоевский. Душевное потрясение, которое получал читатель, – это был такой соблазн, отказаться от которого театр не мог.
В «Бр. Карамазовых» тысяча страниц – две тысячи минут – тридцать пять часов непрерывного говорения, без чая, без вздохов.
Что делать режиссеру-инсценировщику? Он читает роман как меню в шикарном ресторане. Это буду, это не буду, это слишком остро – врачи не велят; это люблю, но не осилю – брюхо не выдержит; а это – да, не удержусь, но, пожалуйста, половинку.
Зачем вообще было это затевать? А затем, что ничего, равного Достоевскому по психологической силе, Немирович-Данченко не видел. И правильно. Равного нет.
Беда еще в том, что Достоевский – не Тургенев, нет пейзажей, которые в тексте можно сократить, а вместо этого нарисовать и развесить на тряпках. И они будут висеть, занимая место, но не занимая времени, которого так мало. У Достоевского только мысли, разговоры и невероятно театральное нагромождение событий; сейчас, можно сказать, кинематографическое, как в боевиках, – встречи, погони, пьянки, скандалы, немыслимые роковые совпадения.
Согласитесь, насмешка: Немирович выбрал роман за гениальность – а значит, в нем нет ничего лишнего, у гениев не бывает воды. И своими руками вычеркнуть девять десятых?! Господи, да оставьте от любого шедевра одну десятую – и шедевра уже нет. Так, огрызок, осколок.
Потом понеслось. Ставили «Воскресение» (шестьсот страниц), «Войну и мир» (тысяча триста страниц), «Идиота» (семьсот пятьдесят), «Мертвые души» (семьсот).
Соблазн поставить великую литературу… Ну хоть кусочек великой литературы. И неизбежное мучительное кромсание.
Чехов – всемирно признанный драматург. Пожалуй, единственный русский драматург, которого перечисляют в одном ряду с Шекспиром. Весь мир ставит «Три сестры», «Вишневый сад»…
Кама Гинкас сперва поставил в ТЮЗе рассказ Чехова «Черный монах» (32 страницы). Успех был очень большой. Потом он поставил «Даму с собачкой» (17 страниц). Успех очень большой.
«Черный монах» идет два часа без антракта. И «Дама с собачкой» идет два часа без антракта. Если семнадцать страниц читать в нормальном темпе, уйдет тридцать четыре минуты. Полчаса. Значит, полтора часа остается для игры.
Страсть двигала Гинкасом точно та же: страсть режиссера к настоящей литературе. А сокращать не пришлось.
И уродовать не пришлось.
…В Художественном еще и не начинали репетировать «Карамазовых», а идея поставить прозу витала в воздухе. Пахло революцией. Но как это сделать, никто не знал. Знаменитый театральный критик Кугель 6 июня 1910 года в своей статье предлагал «переносить великую прозу на сцену, как переносят сосуд с драгоценным вином, боясь, чтобы не пролилась ни единая капля».
Но революции каплями не обходятся. В жизни – море крови. Уничтожают лишних людей. В театре – море уничтоженного текста. Уничтожают лишних героев, лишние мысли.
Инсценировщики романов, даже самые талантливые, уродовали текст.
Что такое пьеса? Слева – кто говорит, справа – что говорит. Ставишь «Гамлета» – все решено Шекспиром: диалоги, монологи. А раскроешь Достоевского… «Раскольников, глядя на Соню, думал…»
Как быть? В книге мы эти мысли читаем. В театре, выходит, должны их слышать. Значит, актер должен произносить их вслух. Они же очень важны. Без этих мыслей останется голый сюжет, детектив. Исчезнет то, ради чего весь мир читает Достоевского. Но если актер будет произносить мысли, то Соня их слышать не должна. Это же Раскольников не говорит, а думает.
Театр бесконечно (столетиями) страдает от фальши и воюет с ней. И все победы великих режиссеров: Станиславского, Мейерхольда, Эфроса – это победы над фальшью. А все поражения, все провалы бездарных постановок – это победы фальши.
А тут двойная фальшь: и думать вслух не очень-то нормально, и Соня должна делать вид, что глухая… Ну да театр спишет.
Проще, конечно, избежать фальши, вычеркнув мысли. А если жалко вычеркнуть, но и не хочется вынуждать Соню изображать внезапную глухоту, то надо переводить мысли в слова. Чьи?
Мысли Раскольникова написаны Достоевским. Казалось бы, лучше сохранить текст Достоевского. Но вот беда, мы говорим не так, как думаем. Думаем мы очень откровенно, очень грубо. Думаем: какая красотка! вот бы с ней… А говорим: знаете, у вас удивительно красивые глаза.
Мысли Раскольникова (если уж он подвернулся) полны ненависти, страдания, страха. Но в том-то и дело, что он изо всех сил прячет их от людей. И эта необходимость (всем знакомая) думать одно, а говорить другое – одна из важнейших составляющих романа.
Итак, нельзя актеру произносить мысли героя, написанные Достоевским. И значит, надо либо выбросить это место вообще, либо сочинить некий словесный протез, заменяющий мысли, но позволяющий кое-как сохранить логику событий, чтобы публика кое-как понимала, что там происходит.
Кроме мыслей героев в романах есть еще мысли автора. Важнейшие! Их-то кто будет произносить?
Немирович вынужден был ввести Чтеца – актера, который произносил мысли Достоевского. Тем самым в число персонажей романа был внедрен Федор Михайлович, что курам на смех – еще и его не замечай, не слышь.
Тем не менее успех «Братьев Карамазовых» в октябре 1910 года был грандиозный. Немирович в восторге писал Станиславскому:
«Мы открыли театру дорогу к великой литературе… Я сам не ожидал, что откроются такие громадные перспективы… Случилось что-то громадное, произошла какая-то колоссальная бескровная революция… Теперь для театра ничто не стало невозможным… Эта революция не на пять, не на десять лет, а на сотню, навсегда! Театр будут считать: от Островского до Чехова, от Чехова до «Карамазовых» и от «Карамазовых» до… я думаю – до Библии. Потому что если духовная цензура погибнет – а рано или поздно она должна погибнуть, как старый, весь изъеденный внутри дуб, – то нет более замечательных сюжетов для этого нового театра, как в Библии».
Революция Камы Гинкаса еще не приобрела всемирно-исторического значения. Тем не менее она осуществлена.
Не писать инсценировок. Не переделывать прозу в пьесу. Не делить: слева – кто, справа – что.
Сыграть текст, ничего в нем не меняя. Не переводя язык сокровенных мыслей на язык публичных речей, не вводя Автора-Чтеца.
Стоит на сцене актриса, играющая Даму с собачкой, и говорит (точно по Чехову):
– Должно быть, это первый раз в жизни она была одна. В такой обстановке, когда за ней ходят и на нее смотрят, говорят с ней – только с одной тайной целью, о которой она не может не догадываться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49