А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Предохраняя их от опасностей внешнего мира, мы лишаем их средств, с помощью которых они могли бы защитить самих себя. Ладно, больше этого не будет! Теперь в монастырь будут приходить только в зрелом возрасте, по собственной воле, и это будут люди, готовые нести свою ношу. Однако бремя, гнетущее этого юношу, ложится и на меня». Аббат отвернулся от окна и посмотрел на молодого монаха. Эльюрик стоял на коленях, закрыв лицо руками, гладкими, мягкими, молодыми, и слезы медленно текли у него между пальцев.
— Посмотри на меня! — потребовал аббат, а когда юноша со страхом поднял к нему измученное лицо, добавил: — Теперь отвечай правду и не бойся. Ты никогда ни слова не говорил этой госпоже о своей любви?
— Нет, отец мой!
— И она никогда не произносила подобные слова и не бросала на тебя взгляды, которые могли бы зажечь любовь или хотя бы заронить мысль о ней?
— Нет, отец мой, никогда, никогда! Она недосягаема для меня! Я для нее ничто! — Со слезами отчаяния юноша добавил: — Это я, к своему позору, замарал ее своей любовью, хотя она ничего о том не знает.
— Правда? Как же твое несчастное чувство могло оскорбить эту женщину? Скажи, ты в мечтах когда-нибудь касался ее? Обнимал? Обладал ею?
— Нет! — вскричал Эльюрик с болью и ужасом. — Боже упаси! Разве я мог так осквернить ее? Я благоговею перед ней, для меня она — как святая. Когда я зажигаю свечи, которые куплены благодаря ее щедрости, в их сиянии я вижу ее лицо. Я — только паломник к ее образу. Но как это больно… — простонал Эльюрик и, уцепившись за полы рясы аббата, зарылся лицом в складки.
— Хватит! — повелительным тоном произнес аббат и положил руку на склоненную голову юноши. — Ты слишком расточительно пользуешься словами, говоря о естественных, свойственных каждому человеку вещах. Излишество заслуживает порицания, и в этом ты виноват. Что же касается искушения, которому ты, к несчастью, подвергся, то ты не совершил ничего дурного, наоборот, вел себя правильно. Это ясно. Не следует бояться и упреков со стороны женщины, чью добродетель ты так превозносишь. Ты не обидел ее. Я знаю, что ты неизменно правдив. Ты говоришь правду, как видишь и понимаешь ее. Потому что правда — очень непростая штука, сын мой, и человек может ошибаться, его ум несовершенен. Я виню себя, что подверг тебя этому испытанию. Мне следовало предвидеть, что оно окажется слишком суровым для столь молодого и неопытного человека, как ты. Теперь встань! Твоя просьба удовлетворена. Впредь ты освобождаешься от этой обязанности.
Аббат решительно взял Эльюрика за руки и помог ему подняться, потому что тот был настолько опустошен и так дрожал от слабости, что, казалось, без помощи и не встанет. Юноша начал бормотать слова благодарности, но язык плохо повиновался ему, и самые обычные выражения давались ему с трудом. Понемногу ему становилось легче, покой стал возвращаться к нему. Однако одна мысль все же не отпускала Эльюрика, вызывая мучительную тревогу.
— Отец мой… договор… он же будет нарушен, если не принести розу…
— Розу вручат, — сказал Радульфус. — Плата будет внесена. Эту заботу я теперь снимаю с твоих плеч. Убирай свой алтарь и не думай больше о том, кто и как будет выполнять эту обязанность.
— Отец мой, что мне еще сделать для очищения души? — отважился спросить Эльюрик, сотрясаемый последними приступами дрожи.
— Покаяние будет благотворно для тебя, — произнес аббат чуть-чуть устало. — Однако берегись, не требуй себе излишне тяжкого наказания. Ты далеко не святой, все мы таковы, но ты и не завзятый грешник, и не будешь им никогда, дитя мое.
— Господи упаси! — прошептал перепуганный Эльюрик.
— Вот именно, сохрани нас господь рассуждать больше, чем следует, о своих добродетелях и проступках, — сухо произнес аббат. — На все божья воля, без нее не случится ничего — ни похвального, ни предосудительного. А для успокоения души пойди и исповедуйся, но сделай это, как я сказал, сдержанно и скажи своему духовнику, что ты был у меня и получил мое благословение и что я освободил тебя от обязанности, которая оказалась тебе не по силам. А потом выполняй назначенную епитимью и остерегайся требовать серьезного наказания.
Брат Эльюрик вышел от аббата на дрожащих ногах, опустошенный, чувства его притупились, он только страшился, что такое состояние долго не продлится. Радости не было, но не было и боли. С ним обошлись по-доброму. Он шел к аббату, надеясь, что его освободят от жестокого испытания — оказаться вблизи этой женщины — и тем будет положен конец его мукам… а теперь эта пустота у него внутри — как сказано в библии: готовый принять жильцов чисто убранный дом, отчаянно жаждущий, чтобы в нем поселились, а кто — ангелы или черти — все равно.
Эльюрик поступил, как ему велел аббат. Пока он был послушником, его исповедовал брат Жером, тень и уши приора Роберта, и от Жерома он мог ожидать серьезного наказания, которого жаждала его измученная душа. Но теперь ему надлежало обратиться к субприору Ричарду, а Ричард был известен своим благодушием и стремлением (как по доброте душевной, так и по собственной лени) утешать провинившихся. Эльюрик постарался выполнить наказ аббата — не щадить себя, но и не возводить на себя обвинений в том, чего не совершал даже в мыслях. Когда все было закончено, назначено покаяние и дано отпущение, Эльюрик продолжал стоять на коленях, закрыв глаза и сдвинув брови, словно от боли.
— Что-нибудь еще? — спросил Ричард.
— Нет, отец мой… О том, что было, больше сказать нечего… но я боюсь… — Оцепенение стало проходить, и внутри у Эльюрика появилась легкая боль, говорившая, что пустой дом не долго останется нежилым. — Я сделаю все, чтобы изгнать саму память об этом недозволенном чувстве, но я не уверен… не уверен! А если мне не удастся? Я боюсь собственного сердца…
— Сын мой, если твое сердце подведет тебя, ты должен обратиться к единственному источнику силы и сострадания и молиться о помощи, и господь не оставит тебя. Ты служишь алтарю пресвятой Девы, а она — сама чистота. К кому же еще обращаться за милостью?
Действительно, к кому еще! Однако милость — это не река, в которую человек может погрузиться по собственному желанию, это родник, который то бьет и играет, то пересыхает и замирает. Эльюрик исполнял покаяние: опустившись на колени на каменный пол, он заново убирал алтарь и полузадыхающимся страстным шепотом произносил слова молитвы.
Закончив работу, он не встал с колен, каждым нервом, каждой жилкой своего тела продолжая умолять о мире и покое. Ему следовало бы радоваться: он получил защиту, его освободили от угрозы смертного греха. Никогда больше не увидит он лицо Джудит Перл, не услышит ее голос, не вдохнет слабый аромат, исходивший от ее платья. Он думал, что, избавившись от искушения, он избавится и от мук. Теперь он понял, что глубоко ошибался.
Ломая руки от раздиравшей его боли, Эльюрик неистово, беззвучно молился пресвятой Деве, верным слугой которой он был и которая одна могла поддержать его теперь. Однако когда он открыл глаза и посмотрел на золотые язычки пламени свечей, то в их сиянии он увидел перед собой женское лицо, так безумно притягивающее его взгляд.
Он ни от чего не освободился, он лишь отверг необыкновенное блаженство, причинив этим себе невыносимую боль, и теперь все, что у него оставалось, — это его бесплодная непорочность, жестокая необходимость выполнять обет, чего бы это ни стоило. Он — человек долга, он сдержит данное слово.
Но он никогда больше не увидит ее.
Кадфаэль возвращался из города, желая успеть к повечерию. Его вкусно накормили, напоили, он был очень доволен тем, как провел вечер, хотя, естественно, был огорчен, что три, а то и все четыре месяца не увидит Элин и своего крестника Жиля. На зиму Хью, конечно, привезет их обратно в город, но к этому времени мальчик вырастет так, что его будет не узнать, ведь ему вот-вот исполнится три года. Ладно, пусть лучше они проведут жаркие месяцы на севере, в Мэзбери, в тишине и покое скромного поместья Хью, чем на переполненных народом улицах Шрусбери, где легче легкого подцепить какую-нибудь заразу. Не надо ворчать, что они уезжают, как бы ему ни было скучно без них.
Когда Кадфаэль переходил мост, наступили уже теплые ранние сумерки с их мягкой приятной меланхолией, как нельзя лучше отвечающей настроению монаха. Он прошел мимо того места, где к самому тракту подступали деревья и кусты, спускавшиеся к заросшему берегу реки, к садам Гайи — главным садам аббатства, проследовал мимо оставшегося справа тихого мельничного пруда, блеснувшего серебром, и свернул к воротам аббатства. Привратник сидел у входа в свое жилище, дышал свежим воздухом и наслаждался вечерней прохладой, одновременно выполняя свои обязанности.
— Вот наконец и ты! — промолвил он, когда Кадфаэль вошел в открытую калитку. — Опять был в гостях! Хотел бы и я иметь крестника в городе!
— У меня позволение, — произнес Кадфаэль миролюбиво.
— Случалось, что ты не мог этого сказать, да еще с таким самодовольством! Нет-нет, я знаю, что сегодня вечером тебя отпустили, и вернулся ты вовремя. Но тебя ждет еще одно дело: отец аббат хочет, чтобы ты зашел к нему. «Сразу, как только вернется» — так он сказал.
— Так он сказал, правда? — переспросил Кадфаэль, удивленно подняв брови. — А в чем дело? В такой час? Случилось что-нибудь неожиданное?
— Насколько я знаю — нет, в обители не было никакого шума, все тихо, как сама ночь. Просто зовет, как обычно. За братом Ансельмом тоже послали, — добавил привратник мирно. — А зачем — не сказали. Иди-ка скорее, там и узнаешь.
Кадфаэль, не споря, быстрым шагом двинулся через большой двор к покоям аббата. Брат Ансельм, регент хора, уже был там, он удобно устроился на резной скамье, стоявшей у обшитой деревянными панелями стены. Ничто не предвещало тревожных новостей: и аббат, и регент держали в руках бокалы с вином. Как только Кадфаэль доложил о своем появлении, ему немедленно предложили такой же бокал. Ансельм подвинулся на скамье, давая место другу. Регент, являвшийся и главным хранителем библиотеки, рассеянный человек, на десять лет моложе Кадфаэля, казался немного не от мира сего, если дело шло не о том, к чему он испытывал привязанность. Однако он весьма живо относился ко всему, что касалось книг, и был тонким знатоком музыки и инструментов, из которых ее извлекали, и прежде всего лучшего из них — человеческого голоса.
Голубые глаза Ансельма, глядевшие из-под темных кустистых бровей и шапки косматых каштановых волос, были близорукими, однако они почти ничего не упускали из того, что происходило вокруг, и склонны были с терпимостью взирать на проступки, совершаемые человеческими существами, особенно если эти существа были молоды.
— Я послал за вами, — произнес аббат Радульфус после того, как дверь в комнату плотно закрыли и никто не мог подслушать их разговор, — потому что случилась одна вещь, которую я предпочел бы не выносить завтра на собрание капитула. Конечно, это станет известно еще одному человеку, но он услышит об этом на исповеди, а тайна исповеди священна. В остальном мне бы хотелось, чтобы все осталось здесь, между нами. У вас обоих, прежде чем вы пришли в монастырь, был долгий опыт мирской жизни, и вы поймете причины, которыми я руководствуюсь. Кроме того, вы оба являетесь свидетелями в договоре, по которому мы получили дом в Форгейте от вдовы Перл. Я просил Ансельма принести с собой эту грамоту.
— Она здесь, — сказал брат Ансельм, расправляя лист пергамента у себя на коленях.
— Прекрасно! Итак, дело заключается вот в чем. Сегодня после полудня ко мне пришел брат Эльюрик, хранитель алтаря пресвятой Девы. На убранство и уход за этим алтарем идут доходы от дома, подаренного нам вдовой Перл, поэтому казалось естественным, что именно брат Эльюрик каждый год приносит этой женщине условленную плату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34