А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

И то, что может любовь защитить. Доблесть.
А если нет любви, что остается? Стены. Унылые стены обиталища, а не жилища, больше похожего на ангар или сарай и оттого не называемого домом...
Олег дотянулся до кассетника, нажал клавишу, закрыл глаза, ощущая, как несбывшееся дальнее заполняет его, словно зазвучавшая музыка...
Рыжая моя, веснушчатая юность,
Девочка распутная, курчавое дитя -
Легкого вина светилась гаснущая лунность
И сознанье путалось в мерцающих сетях,
Плакала недолгая любовь над расставаньем -
В полночи молитвы да гитарный перезвон -
Нам дарила осень спелых лоз очарованье,
Как цветок срывая с губ ночной любови стон.
Разговоры странные, тревожные знаменья
Рассыпались звездным переменчивым дождем,
И продрогший ветер отзывался волчьим пеньем -
Стужею и скукой покорен и побежден.
Помнишь, как усталая по полночи вернулась,
Помнишь, как смеялась ты, с тоской дневной шутя...
Рыжая моя, веснушчатая юность,
Девочка распутная, курчавое дитя.
Песня Петра Катериничева «Рыжая».
Олег вздохнул. С расслабухой нужно заканчивать. Еще немного умствований и самоистязательной рефлексии, и он с легким сердцем выудит из шкапчика заныканную загодя литровую бутыль спирта, разбавит по вкусу и – «вези меня, извозчик, по гулкой мостовой...».
Данилов опустил руку, поднял с пола глянцевый журнал, пролистал несколько страниц. Юмор? Очень хорошо. «Все о раздолбаях».
«Дятел оборудован клювом. Клюв у дятла казенный. Он долбит. Если дятел не долбит, то он спит либо умер. Не долбить дятел не может. Когда дятел долбит, то в лесу раздается. Если громко, то, значит, дятел хороший. Если негромко – плохой, негодный дятел» <Из журнала «ТВ-Парк».>. Ну вот. Куда ближе к жизни, чем хваленый Юнг. «Не долбить дятел не может». В этом суть, смысл и квинтэссенция. Слегка отдающая паранойей. Впрочем, в случае жизненного успеха паранойю нарекают целеустремленностью.
Кошка неслышно подошла на мягких лапах, запрыгнула на колени, Олег почесал ее за ухом, кошка довольно прищурилась и заурчала. Покой и умиротворение. Вот только разбитая бровь саднит. Причина одна: глупость. Как ее ни называй – чувством собственного достоинства, гордостью, желанием жить значимо и осмысленно... Результатом тех или иных усилий является итог. И каков итог на сегодняшний день? Он, Олег Данилов, уволен с «волчьим билетом» и безо всяких перспектив. Что еще? Разбитая бровь. Похожая на ангар неприбранная квартира.
Похмелье. Тоска. Одиночество.
Глава 2
«У той горы, где синяя прохлада, у той горы, где моря перезвон...» Мелодия крутилась в голове сама собой и была из дальнего-дальнего детства. Еще бн помнил сильные руки отца, край синего неба в окне, лимонад на прикроватном столике... Ну да, тогда он умудрился простудиться в самую жару, и с удовольствием болел с замотанным скипидарной повязкой горлом, слышал, как на кухне в духовке доходят пирожки, и что-то особенное будет на ужин, и даже шоколадка... Наверное, не он один детские недомогания вспоминал теперь как праздник. И еще – тогда все были живы. И отец, и мама. А сам он был полон утреннего света и радости.
На улицу Олег вышел без определенной цели, как и положено личности без определенных занятий. Просто хотелось ощутить жизнь. Сидеть в квартирке и тупо смотреть в стену, Размышляя о бренном и вечном, занятие, конечно, полезное, но муторное. Все портило только одно: идти было некуда. И не к кому. Плохонький результат после прожитых тридцати с изрядным хвостиком годков. Хотя, слава богу, не в Швейцарии живем. В родных палестинах есть по меньшей мере два места, где ты никогда не лишний. Храм и кабак. Туда идут за надеждой. Но к храму людей чаще ведут слезы и горе. Не стоило отвлекать Всевышнего по пустякам. Данилов свернул в кабак.
«Ты шла ко мне по гулкому причалу, несла в ладонях запахи тепла...» Это был даже не кабак, а питейное бистро во дворе магазина. По утренним часам – отстойник. С полдюжины страждущих уже опрокинули по стаканчику и горячо обсуждали вчерашний футбол. Оставалось присоединиться. И если и не постичь смысл сущего, то хотя бы перестать беспокоиться о нем.
Олег взял пива, вылил в высокий бокал, подождал, пока осядет пенная шапка.
Пива не хотелось. Но назвался груздем...
– Не помешаю? – У столика остановился дядька лет семидесяти с лишним. Но ни стариком, ни дедом назвать его язык не поворачивался: кирпичного цвета лицо лучилось жизнерадостными морщинками, да и глаза были яркими. А голос, тот вообще поражал густотой и силой. – Позволите?
Олег заметил черную палку, на которую опирался незнакомец, быстро отодвинул стул:
– Присаживайтесь.
– Спасибо. – Пожилой уселся, нога так и осталось прямой. – Только не принимай меня за инвалида, сынок: на протезе я ковыляю дольше, чем ты на своих двоих. Просто не люблю пить пиво в одиночестве, а кроме тебя, здесь, пожалуй, и словом перемолвиться не с кем.
– Разве?
– Ты об этих? Кладбища мозгов. Зачем мне такая компания?
Олег пожал плечами:
– Я тоже не весельчак.
Пожилой окинул его ясным взглядом, сказал:
– У тебя, мил человек, душевная несвязуха. Пройдет. Порой, чтобы на верную дорожку ступить да за верное дело зацепиться, и перестоять не вредно, перетоптаться. Вот ты и топчешься. Это совсем не то же, что плюнуть в лицо жизни и доживать век растительно и квело. Так оно, конечно, спокойнее, но уж очень противно.
Пожилой утопил в пиве усы и в три глотка выпил полбокала. Крякнул, отер пену привычным жестом, кивнул:
– Меня Иваном Алексеевичем звать.
– А я – Олег.
– Так что не томись, Олег. Перемелется все – мука будет. Вот из нее-то и можно хлебушко печь. Только позаботиться нелишне, чтобы очаг был.
– Лучше камин.
– Очаг. Дом. Место, где тебе не страшен мир, каким бы уродливым ликом он к тебе ни оборачивался. – Пожилой вздохнул. – А к дому войну и близко подпускать нельзя. А у нас... – Иван Алексеевич отхлебнул еще пива. – И не война вроде еще, но уже давно не мир. Одни людишки по жизни волками серыми рыщут, другие – стволами осиновыми стынут, да будто в сыром лесу... На волю дровосека.
Ивана Алексеевича повело быстро.
Олег только пожал плечами:
– А может, всегда так и было?
– Так, да не так. Просто тот огородик, на котором «зелень» зацветает, лучше кровушкой удобрять: вот тогда баксы «лимонами» и восходят, как лопушье! И что там жизнь каких-то солдат? – Иван Алексеевич призадумался, сказал неожиданно:
– Вот я клешню нижнюю еще во Вьетнаме потерял, бог весть в каком году! И, думаешь, жалко? Попервоначалу оно конечно. А теперь... Но и знаю я, что не за товарища Хо Ши Мина на реке Бенхай я тогда загибался и не за товарища Брежнева подавно! Просто раньше бойцы наши по миру были рассыпаны, и бились неведомо где, и погибали безымянно, а потому в Союзе тишь была да гладь, и война к нашим пределам даже приближаться не смела! – Иван Алексеевич вздохнул, доцедил пиво до донышка. – Это я, Олежек, не жалуюсь. Просто злость порой берет: сколько ж можно на людях верхом ездить, а? А потом поразмыслю себе, на божий свет полюбуюсь, так на душе и мило, радостно. Живы. И бог даст – еще поживем. И – победим.
– Кого?
– Да самих себя, кого еще побеждать? Свою лень, тоску, разочарование жизненное, одиночество, неустройство. Возьми вот людей: летом жалуются на жару, зимой – на стужу, осенью – на холод, весной – на слякоть... Дождутся они своего счастья? Чтой-то сомнительно! А посмотри, как наши утренние компаньоны спиртное потребляют? Словно повинность отбывают жестокую!
– Болеют, – кинул Олег.
– Именно! А почему так? Просто когда-то, изначально, не вкуса, не радости в спиртном искали, а забытья от жизни! Вот и забылись так, что и просыпаться больше ни к чему! Смысла жизненного не разумеют!
– А вы знаете?
– А то! И не нужно иронизировать, молодой человек! Ты водочку уважаешь?
– Не особенно.
– И я не особенно. А вот представь: сливаешь прозрачную, тройной очистки, «Столичную» в графинчик, да – в погребок его, а то – в морозильник, да не до льда охлаждаешь, до холода! И вот графинчик тот уже на столе, на крахмальной скатерке, и слезою пошел, а к нему – грибки белые в маринаде, лучок, бутерброды: селедочка на бородинском хлебце, чуть-чуть поджаренном, чтобы дух был! И – снимаешь притертую пробочку, наплескиваешь в лафитник, да не враз водочку ту в рот бросай, отдышаться ей дай, чтоб аромат зерновой поплыл... Вот тогда и пей: в три глотка, да не переводя духу – грибочком, а там – селедочкой или икоркой! Вот тут и есть феерия: во рту послевкусие зернового спирта да с маринованного белого, а водочка уже греет, и первый, легчайший хмель пошел по жилушкам и касается души мягкой радостью. И все заботы от тебя отвалились, отстали, а ты – папироску закури, отдохни, на мир оглядись: кругом красота неодолимая. Вот это и есть та самая жизнь, какая тебе черной прогалиной горелой виделась!
А дальше: то ли в компании за жизнь посудачить, то ли борща отведать, а то – простой картошечки, да чтобы паром исходила, да желтого маслица сверху, пусть тает, да огурчика ядреного бочкового, да телятинки с хренком, если Бог послал... Важно, милый, не что ты пьешь-ешь, а как ты жизни этой радуешься: с душой к ней – и она к тебе с лаской и сочувствием, ну а коли смотришь на мир хорьком из норы, дескать, недодали тебе, болезному, ни коньяку, ни денег, ни баб – так жизнь тебе тем же и ответит: ты на нее зверьком зубатым глядишь, так и она для тебя нетопырем ночным обернется. – Иван Алексеевич вздохнул, закончил:
– Вот и весь смысл.
– А любовь?
– Если есть она в душе твоей, то и благо. Да только многие гонят любовь ту... Чтобы любить – от себя отрешиться нужно, другим человеком жить. Часто не любви людям нужно, а потачки: тщеславию своему, гордыне. И одиночества страшно, и в жизни хочется как-то посподручней пристроиться, да и природа своего требует. У меня ведь тоже требует, не дивись, что старый, а только... Да и что сказать: хозяюшка моя, Наталья свет Юрьевна, в силах еще своих женщина, на двадцать годков моложе... И коли б я сомневался и о себе, а не о ней думал, то и гнил бы старым пеньком. А так – снова молодой! Так что – смысл простой: или ты жизнь скрутить пытаешься да под себя заломать, или – радуешься ей, и она тебе радуется! – Иван Алексеевич достал оловянный портсигар, извлек длинную папиросу. – Табачок сам ращу, на даче, да английским капитанским сдабриваю, для духовитости. И папироски не ленюсь набивать. Машинка у меня своя, еще с пятьдесят третьего. А то те тряпки курить фабричные – ни сил никаких, ни здоровья, ни удовольствия. – Он чиркнул спичкой, окутался ароматным дымом. – Чуешь, каков табачок?
Олег кивнул.
– Угостишься?
– В другой раз.
– Хозяин барин. – Вздохнул. – Не, мрачен ты, паря, и не отговорить тебя.
Знать, зима пока в душе твоей властвует, а от холодов никак не убежать, пока весна сама снега не растопит да не согреет душу ту. Ты жди и крепись: придет весна. Будет. Это я верно знаю. – Иван Алексеевич вздохнул, в глазах его черной полыньей метнулось что-то давнее, полузабытое. – Пойду я, пожалуй. Спасибо за компанию и за беседу.
– Да я все больше молчал, – улыбнулся Данилов.
– Языками молоть все горазды, а слушать – искусство редкое, не каждый может. Ты умеешь, да в своем ты. Умом слова слышишь, а до души не доходят.
Будто Кай из Андерсеновой сказки. Не щурься, детство свое я под Мурманском провел, так уж вышло, и всех книжек у меня только Андерсен и был. Вот и помню с той поры чуть не назубок. А от тех краев до Лапландии рукой подать... – Иван Алексеевич снова замолчал, и снова глаза, пусть на мгновение, а затянулись темною поволокой. – Ладушки, Олежек, пора мне: со смены я, сторожу помалеху, поспать нужно. И прости, если за разговором глупость какую сморозил. Бывай здоров. – Иван Алексеевич протянул широкую лапищу. – Глядишь, где и свидимся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87