А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

«Аминь».
Для Александера Мак-Кронин продолжал оставаться Вильгельмом фон Кроне. Американцы не считали нужным посвящать немецкую разведку в то, что пятнадцать лет в её недрах сидел их агент. Вероятно, поэтому, строя свои планы освобождения обоих провалившихся разведчиков, Александер больше думал о Кроне, чем о Паркере. Кроне не только был в глазах Александера немцем, но и человеком, обладающим слишком большим количеством немецких секретов. Их не следовало знать не только русским, но и американцам. Пожалуй, теперь, в силу создавшейся обстановки, Александер больше боялся выдачи секретов Кроне американцам, чем русским. Поэтому он решил подождать несколько дней, чтобы не раздражать Долласа и дать ему возможность использовать официальные пути освобождения арестованных. Но не веря в успех этих попыток, он заранее подготовил всё, что было нужно, для осуществления своего собственного плана. Эрнсту Швереру была дана строжайшая директива: при малейшем сомнении в возможности освободить — убить обоих. Пусть потом американцы разбираются, по чьей вине это произошло. Младший Шверер умеет держать язык за зубами и может свалить все на чинов народной полиции восточного Берлина, которой переданы оба арестанта.
Итак: в один из ближайших дней Кроне и Паркер перестанут доставлять ему хлопоты и быть предметом неприятных разговоров с проклятым рыжим американцем.
9
Эгон смотрел, полный радостного удивления. Заново отстроенная школа не только не была хуже той, что стояла на этом месте прежде, но выглядела гораздо веселей и нарядней, хотя — Эгон это знал — со строительными материалами было туго. Дом был сооружён на площадке, расчищенной среди развалин квартала, сравнённого с землёй в один из первых же американских налётов.
Это было неизмеримо более ярко, чем все читанное и слышанное о политике СЕПГ, о программе нового правительства Демократической германской республики.
«Демократическая германская республика»… Это до сих пор кажется ещё несбывшейся мечтой. Ведь там, на западе, где стоят войска «великих демократий», никто ещё не говорит о том, что немцы могут самостоятельно управлять своим государством, там не говорят даже о немецком государстве как о чём-то, что может быть. Там побеждённые и победители. Там оккупация, разгул и насилие одних, голод и озлобление других. Там снова «пушки вместо масла». Американские пушки вместо масла для немцев и немецкое масло для завоевателей. Там опять гаулейтеры, именуемые верховными комиссарами. Там снова фюреры и лейтеры, называемые уполномоченными. Там наново старые круппы, пфердеменгесы, стиннесы. Снова заговорившие в полный голос гудерианы и гальдеры. Там бурлящие хриплыми криками спекулянтов биржи Кёльна, Гамбурга, Франкфурта; акции стальных и химических концернов, лезущие вверх благодаря заказам на военные материалы. Там снова танки, сходящие с конвейеров Борзига и Манесманна, снова истребители, вылетающие из ворот Мессершмитта…
Пушки вместо масла!.. Война вместо мира! Вместо жизни смерть…
Эгон тряхнул головой и на минуту приложил ладонь к глазам, чтобы отогнать эти навязчивые параллели.
Звоном торжественных колоколов отдавались у него в ушах удары мячей. Мячи отскакивали от высокой стены разрушенного дома, выходившей во двор школы. Мячи были большие, раскрашенные красным и синим. Ударяясь в стену, они издавали короткое гудение. Каждый мяч своё. А все вместе сливалось в своеобразную симфонию, множимую гулкими руинами квартала. Лучи солнца делали прыгающие сине-красные шары такими яркими, что у Эгона зарябило в глазах. Он рассмеялся. Праздничное мелькание красок, весёлый гул мячей, беззаботные возгласы девочек, игравших на школьном дворе, — все сплеталось в единую картину торжества жизни. Эта жизнь пробила себе путь сквозь страшное море закопчённых развалин, голод и нищету, слезы вдов и проклятия калек. Сквозь стыд преступления большого, разумного, трудолюбивого народа, позволившего сделать из себя тупое, бездумное орудие смерти и разрушения. И снова жизнь, весёлая немецкая речь, без оглядки в прошлое, со взорами, устремлёнными вперёд, только вперёд…
Однако как он очутился здесь?.. Что это — простая рассеянность или опасное отсутствие контроля над самим собой? Как могли ноги принести его сюда без участия воли? Тут учится теперь его Лили, но он шёл не к ней, а к Вирту. Он должен сказать Руппу, что решил отправиться к тому советскому офицеру, который был комендантом их района. Эгон обязан ему первым вниманием, которое было оказано Эгону как инженеру; он обязан этому усталому человеку с покрасневшими от бессонницы глазами тем, что не покончил с собой, что сохранил веру в себя, в свои силы и в своё право творить. Он непременно должен отыскать этого советского офицера и просить у него прощения: счётная машина так и не построена. А ведь на неё комендатура дала столько денег, на неё были отпущены самые дефицитные материалы. С Эгона не было взято ни пфеннига. Только обещание, что он достроит машину. И вот — обещание не выполнено. Он не может больше прикоснуться к этой машине. Её чертежи кажутся Эгону чужими, ненужными. Её недостроенный корпус и весь сложный механизм выглядят теперь, как плод баловства от безделья. Не счётную машину, а ракету, свою старую ракету, он должен строить! Нужно сделать то, чего нехватало Винеру, чтобы «фау-13» стало реальностью. Эгон не может не довести до конца это дело. За океаном лихорадочно работают над созданием новых бомб, предназначенных для разрушения этой вот новой школы, для убийства его Лили, для того, чтобы снова ввергнуть в ужас ещё не забытых страданий его народ, чтобы отбросить во тьму первобытности его Германию. Значит, он не имеет права заниматься пустяками вроде счётной машины. Пусть этим занимаются те, кто ищет покоя, кому нужно уйти от жизни, от реальной трудности борьбы. Прошли, навсегда миновали те времена, когда он был готов продать дьяволу душу за право на покой, когда был готов стать и действительно становился соучастником самых страшных преступлений гитлеризма, когда он закрывал глаза, чтобы не видеть жизни! Все это в прошлом, в ужасном прошлом, которому нет возврата, которое взорвано правдой, принесённой русскими. Теперь он смотрит жизни в лицо и полагает, что его обязанность отдать родному народу все свои силы, все знания для обороны от того, что готовят за океаном. Их бомба опасна? Да. Но чтобы сбросить её сюда, нужны самолёты. Чтобы вести самолёты, нужны люди. А что скажут американские лётчики, если будут знать, что за каждую бомбу, сброшенную на голову немцев, или русских, или поляков, или румын, или болгар, или чехов, или всякого человека, чья вина заключается только в том, что он не желает быть рабом шестидесяти семейств американских дзайбацу, — что за каждую бомбу их собственные американские города получат по снаряду, удара которого не может остановить ни страх, ни сомнение, ни ошибка пилота. «Фау-13», «фау-13»!.. Эгон увидел, что стоит перед дверью бюро Вирта.
Конечно, Вирт для Эгона не то, что был Лемке, но Вирт — ученик и преемник Франца. Именно ему, а не кому-нибудь другому, Эгон должен открыть свои планы. Именно Рупп, а не кто-либо другой, скажет Эгону, что так и должно быть: миролюбивой демократической республике Германии нужен инженер Эгон Шверер.
Эгон толкнул дверь и вошёл в бюро.
Когда Эгон рассказал Руппу свои планы, тот в волнении поднялся из-за стола и принялся ходить по комнате. Эгон начал уже беспокойно ёрзать на стуле — так долго тянулось молчание Руппа. Наконец тот сказал:
— К сожалению, вы уже ничего не можете сказать тому советскому офицеру: комендатуры ликвидированы. Все административные функции переданы органам нашего республиканского правительства.
— Я очень сожалею, — сказал Эгон. — Я так виноват перед ним: моя счётная машина…
— Об этом можете не беспокоиться. Подозреваю, что она не так уж нужна русским, чтобы они огорчились из-за вашей неаккуратности.
— Вы полагаете? А ведь они дали мне материал и значительный аванс.
— Скажите им за это спасибо — и все. Гораздо важнее то, что я не могу решить ваших сомнений, но из этого не следует, что они неразрешимы. Их решат старшие товарищи. Быть может, даже они уже решены. Если бы дело шло о моем личном мнении, то я, пожалуй, сказал бы: вы правы и не правы. Вам, конечно, нужно приложить свои силы в той области, где вы можете дать наибольший результат.
— Я так и думал! — с облегчением воскликнул Эгон, но осёкся, остановленный предостерегающим жестом Руппа.
— Это лишь половина вопроса, — сказал Рупп. — Вторая заключается в том, что, по-моему, работать следует не над снарядами для разрушения и умерщвления. Пусть это будет машина, которая даст нашей молодой республике место, принадлежащее ей по справедливости в первых рядах бойцов за будущее, за прекрасное будущее человечества, за открытие новых, необозримых горизонтов интернациональной науки. Мы, немцы, внесли так много в науку истребления, что искупить эту вину можем только самыми большими усилиями в области науки восстановления и прогресса. Познание того, что творится за пределами нашей планеты, вовсе не такая уж далёкая перспектива, чтобы нам, немцам, об этом не задуматься. Я не слишком много понимаю в таких делах, но мне сдаётся, что и в проблеме сообщений в пределах нашей собственной земли ракета сыграет свою роль. Притом в совсем недалёком будущем. Видите, инженеру вашего размаха есть о чём позаботиться. Если вас не интересует такая мелочь, как ракетное путешествие из Берлина в Пекин — сделайте одолжение, проектируйте, пожалуйста, аппарат для посылки на Луну. Это нас тоже занимает, и в этом мы тоже найдём средства помочь вам.
Эгон рассмеялся:
— Вы фантазёр, Рупп! Я пришёл для серьёзного разговора о сегодняшнем дне.
— А разве мы работаем сегодня не для того завтра, о котором я говорю?
— Это завтра нужно защищать сегодня, — возразил Эгон. — Я вовсе не намерен делать из своей машины орудие смерти, нет, нет! Если её придётся применить для кругосветных путешествий или для полёта на Луну, тем больше будет моё удовлетворение. Но иметь в запасе такие же ракеты с атомным снарядом вместо пассажирской кабины необходимо, чтобы держать в узде банду одичавших кретинов вроде Фрумэна и его друга Ванденгейма. Недавно я прочёл у Сталина: «Коммунисты вовсе не идеализируют метод насилия. Но они, коммунисты, не хотят оказаться застигнутыми врасплох, они не могут рассчитывать на то, что старый мир сам уйдёт со сцены, они видят, что старый порядок защищается силой, и поэтому коммунисты говорят рабочему классу: готовьтесь ответить силой на силу, сделайте все, чтобы вас не раздавил гибнущий старый строй…» Я не думаю, чтобы у американцев оказались слишком крепкие нервы, если дело дойдёт до бомбардировки их собственных городов. Они чересчур привыкли к мысли, что будут воевать на чужой земле, а то и чужими руками. Такие снаряды, как мои, быстро приведут их в чувство. В конце концов вы же не станете отрицать того, что сто сорок миллионов простых американцев такие же люди, как мы с вами?
Рупп усмехнулся. Эти слова в устах Эгона звучали для него совсем по-новому: «мы, простые люди». Прекрасно! Как жаль, что этого не может слышать Лемке! Рупп ответил:
— Не стану спорить: простые американцы почти такие же люди, как мы с вами. Но не совсем, а только почти. Ста тридцати пяти миллионам из них ещё не довелось не только побывать под бомбами и пулями, но даже видеть развалины Европы. Картинки в журналах не то. В сытых людях, сидящих под крепкой кровлей, эти картинки только возбуждают любопытство. Да и те пять миллионов, что ходили в касках, избалованы войной. Им не пришлось платить кровью за каждый сантиметр отвоёванной земли. Один раз, когда германская армия как следует огрызнулась, янки бежали, подобрав подолы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74