– Вам, слышал, нет восемнадцати? – ворчливо спросил писатель, когда Иван сел на шаткий стул. – И куда вымахали таким верзилой, угораздило же! Нет ничего противнее, чем привлекать внимание… На вас оглядываются?
– Бывает.
– Ну вот видите! Кому это надо, черт побери! Да еще в двадцатом веке, когда часа одиночества не выкроишь! – Он сердито бросил на стол очки, почесал грудь под бязевой рубахой, поморщился. – Я вам, Иван, не буду задавать никаких вопросов, ничего не буду записывать. Но вот на трое суток прилипну, как банный лист… Вы на работу – я с вами! В клуб – я рядом торчу.
И так далее… И можете меня не стесняться, ибо имеется только один шанс из ста, что я о вас напишу!… Ох, этот Болдырев! – Писатель обозлился. – Этот Болдырев оторвал меня от романа… Слушайте, Иван…
– Я слушаю.
– Мне нравится, как вы молчите… Из деликатности или от характера?…
Ванюшка подумал.
– А мне интересно! – сказал он. – Я вашу книгу читал.
– Какую?
– «Улым».
– Ну и что?
– До конца дочитал.
Писатель начал хохотать, задыхаясь и клохча; при этом он все скреб пальцами волосатую седую грудь, и звук был такой, словно металлической щеткой чистили лошадь. Близорукий, без очков, он казался не человеком – такая у него была огромная голова, огромное лицо и огромные глаза, да еще пуд густых волос. Он хохотал, долго хохотал, и Ванюшка тоже развеселился – опять здорово нравился ему этот человек, хотя поехал знакомиться с Ванюшкой под наганом какого-то Болдырева.
– Мне с вами тоже интересно! – прохохотавшись, сказал Никон Никонович Никонов. – Вы – фрукт! Теперь вижу, что именно вы разделали проходимца Головченко… Спортом занимаетесь?
– Когда мне!
– Во-во! Она тоже кричит, что я толстею, а когда мне? Вот я вас спрашиваю: когда мне?
Писатель Никон Никонов три дня, как привязанный, ходил за Ванюшкой с утра до вечера – тяжело дышащий и беспрерывно курящий, – сидел в кабине трактора, когда Иван на дальних покосах, прицепив к трактору бульдозерный нож, вскрывал яму с силосом, нагружал прицепы и, возвращаясь обратно, намертво засел на проклятой колесной «Беларуси» в рыхлых сугробах. Писатель вместе с Иваном таскал сучки и валежник, лопатой пробивал траншею, а когда выбрались на хорошую дорогу, вместе с Иваном обедал в кабине. Пили чай из китайского термоса, уплетали материны шаньги, холодное мясо и неизвестную в деревне колбасу «салями». Колбаса была писательская.
И все другие угрозы выполнил писатель Никон Никонович Никонов: притащился с Ванюшкой в клуб на танцы, сидел в гараже на утренней разнарядке, пришел к Ивану домой, сходил в вечернюю школу, как раз на урок Марата Ганиевича, с которым уже встречался и беседовал. На четвертый день Никон Никонович во второй раз пригласил Ивана в заезжую, пошутив: «Подводить итоги и расставлять акценты».
Иван пришел опять в полвосьмого, сел на прежнее место, ладонями разогнал перед носом дым, напущенный Никоном Никоновичем. Писатель, полностью одетый, но нечесанный, сидел на кровати, тяжело дышал и, наморщив лоб, сосредоточенно думал.
Он почему-то избегал смотреть на гостя, а когда взгляды случайно встречались, испуганно прятал глаза. Смущенный он был, отчего-то виноватый, хотя Иван за эти дни как-то незаметно успел привязаться к Никону Никоновичу, хорошему человеку, которому можно было рассказывать все так, будто с самим собой рассуждаешь, только понятнее и последовательней.
– Вот что, Иван. Не знаю, как о тебе писать, хотя… – Он поджал губы и вздохнул. – О тебе вся критика гудит: «Берите из жизни положительного героя!» А писать о тебе вроде бы и нечего…
– Вот хорошо! – обрадовался Иван. – Не пишите! А то ребята в обиде будут, дескать, по блату… А какой у меня блат?
Он с печалью подумал, что писатель сегодня уже уедет, Прибежит опять райкомовская черная «Волга», посадит Никона Никоновича на переднее сиденье и увезет на веки веков.
– Иван! – тихо позвал писатель.
– Но? – тоже тихо отозвался Ванюшка.
– Поехали со мной, Иван! – еще тише сказал Никон Никонович. – Погубит она тебя к чертовой бабушке. Женщины… Женщины придумали: «Понедельник – день тяжелый!» – Он запыхтел паровозом. – Пока она поймет, что ты – воскресенье, от тебя тень останется… Поехали! На работу устроишься, пропишешься, поживешь в городе до армии… Молчишь? А я знал, что не согласишься! – Писатель вздохнул. – Для очистки совести говорил… Ну а теперь потерпи. Такое скажу, что охнешь. Потерпишь?
– Но.
– Полюбил я тебя, Иван! Жить стало легче и веселее… – от стыда за такие слова фальшиво захохотал. – Приклепаю твою фотографию на стенку, буду смотреть и думать: «Ванька – хороший человек»!
Черная «Волга» пришла раньше, чем ожидали, опять приехал за знаменитым писателем секретарь райкома партии; провожали Никона Никоновича всем колхозным руководством; председатель, заместитель, парторг, председатель ревизионной комиссии, главный бухгалтер и даже секретарша директора Валька.
Писатель сердито пыхтел.
– Сказать «до свидания» не могу, – злился он. – Вдруг обману и не приеду… Грустно… Будьте здоровы, земляки!
Никакого очерка или статейки об Иване Мурзине известный сибирский писатель Никонов не написал, но зато присылал Ивану письма – большие и почему-то сердитые; и хотя на здоровье не жаловался да и вообще жизнь, по словам Никона Никоновича, была у него вполне хорошая, Иван, читая любое письмо, переживал, словно Никон Никонович спрашивал: «А не знаете ли вы, люди добрые, почему так тоскливо, что помереть хочется?» Отвечал Иван тоже длинно: про погоду, колхозные успехи, достижения в учебе, какие книги прочел и фильмы посмотрел, про Любку Ненашеву – понятно, ни слова, но на первой, последней и любой строчке думал: «А вы не знаете, Никон Никонович, почему так тоскливо, что помереть хочется?»
Писал Иван, между прочим, и про Настю Поспелову, директора Дворца культуры. Еще до приезда Никона Никоновича стал он провожать ее морозными ночами от Дворца до дома. Была она ленинградкой, кончила специальный институт, институт культуры, вышла замуж за полярника, через месяц бросила его, потому что оказался, как она говорила, «проституткой в штанах», и поехала в далекую тишь, то есть в сибирскую деревню, где нет полярников-проституток, но все от рождения полярники. Приехала она в деревню ближе к весне, впервые встретив Ивана Мурзина, сделала удивленную стойку на деревянном тротуаре: «Может, я сплю?»
Глаза у нее на самом деле были затуманенные, хотя Настя была спортсменкой-пловчихой, километровую Обь на виду у всей деревни перемахивала туда и обратно без остановки, вернувшись, выходила из воды спокойная, словно после обычной тренировки. Когда Настя стояла на берегу в модном голом купальнике, лицо ее походило на гранитное лицо рабочего со знаменитой скульптуры «За власть Советов!». Мужское лицо было у Насти Поспеловой, но красивее, чем у Любки, это вся деревня говорила, а Марат Ганиевич выражался туманно: «Красота античной скульптуры, трансформированная эпохой научно-технической революции»…
Осень была, падали листья, летели неторопливо журавли, когда Настя – опять совершенно случайно! – встретила Ивана, словно нарочно, на том же месте. Шла по деревянному мокрому тротуару, а Иван себе назло месил грязь по центру улицы. Брезентовка была на нем, кожаная кепчонка, грудь распирала тельняшку, которые были в моде у колхозных механизаторов, на скуле мазутное пятно. Настя была с зонтиком и – вот чудачка! – в черных больших очках. Она остановилась и сняла очки. Потом закрыла зонтик, в ответ на «Здравствуйте!» кивнула и что-то пробормотала. Иван остановился тоже – ему казалось, он все понимал про Настю, знал, что она чувствует, и думал о том, какие все-таки хреновые дела творятся на белом свете. Летят журавли и засыпают лягушки, солнца не видно и не будет видно, трактора тонут в грязюке, горючее на нефтебазе кончилось. «Было одному человеку плохо – мне, – медленно думал Иван, – а теперь еще Насте плохо, так это получается больше, чем двум…» Отчего двое несчастных – больше, чем два несчастных человека в отдельности? Иван и сам не понимал, но знал, что это правильно.
– Здравствуйте, Настя! – негромко повторил Иван. – Это ничего, я вас без отчества зову?
– Это хорошо, Иван! – И вздохнула: – Холодно. Он подумал, покачал головой:
– Холоду пока мало, вот грязь… Зимой стоит морозище пятьдесят, а чисто, бело, тепло… Вы зонтик-то раскройте, каплет.
Настя раскрыла, а очки надевать не стала, сунула в карман.
– В чайную идете? – опять негромко спросил Иван.
– Конечно! Холодно…
Пловчиха, километровую Обь туда и обратно переплывала, а на Ивана смотрела искоса, робко, глаза такие, словно потеряли цвет, хотя были серыми, а вот загорелое лицо, наоборот, посерело. «Хреновые дела, хреновые!» – думал Иван.
– Возьмите меня с собой, Настя! – попросил Иван, когда встал на тротуар. – Вот чудная – впрямь замерзла!
Они пошли в чайную, пошли молча и быстро, но не дошли, так как Настя вдруг остановилась, развернувшись, заглянула Ивану прямо в зрачки.
– Пошли ко мне, Иван! – сказала она. – Шумно и тесно сейчас в чайной!
Ванюшка здорово удивился, когда увидел, что сделала из двух больших комнат отдельного дома для молодых специалистов Настя Поспелова, – сам учитель Марат Ганиевич, «поместивший молодую жену в райскую обстановку комфорта», мог бы позавидовать, да он небось не представлял, что такое бывает. Стены обклеены разными обоями, мебель блестит полировкой и стеклами, пестрят на полке книги, а кругом ковры, торшер, радиола, магнитофон… И все вещи тут словно сцеплены одна с другой и друг в друге многократно отражаются.
– Зачем нам чайная, когда такие ценности гибнут, – дрожа от холода и насмехаясь над собой, сказала Настя. – Вы первый, Иван, кто мой дом видит.
И он все понял, хотя словами мысли не смог бы выразить. Наверное, с той первой минуты, когда они встретились весной, чувствовал Иван, что не чужой человек ему Настя Поспелова и что он всю жизнь будет временами думать о ней.
– Я сейчас, – сказал Иван, – вымою в луже кирзу и прибегу…
Когда Иван вернулся и прошел в большую комнату, на низком столике уже рассиялась сервировка и опять же множились хитроумным узором, как в калейдоскопных запрятанных в картонную трубочку зеркалах, сверкали, двигались перед глазами Ивана водка и вино, икра и балык, колбаса и шпроты, черт и дьявол и просто не понять, что. Настя переоделась в светлое платье, на фартуке – клоун в красном колпаке с белой кисточкой. И глаза хорошие – насмешливые, будто бы хочет сама над собой захохотать, но нет времени, и от этого Ивану сделалось хорошо и покойно, как бывало на сеновале, когда утром сквозь щель смотрел на растопыренную звезду, похожую на паучка. «Выпью водки! – подумал он и почесал нос. – Может быть, даже много выпью… Дождь идет, горючка кончилась, трактора вязнут…»
– Ну, Иван, начнем, пожалуй! – садясь, сказала Настя и, наконец, улыбнулась. – Предлагаю выпить за открытие дома-музея современной меблировки.
Настя презрительно ткнула пальцем в спинку кресла, на котором сидела.
– Сама не знаю, что со мной произошло, – совсем насмешливо произнесла она, – наверное, помрачение, как местные старухи выражаются… Не мещанка же я, а вот… Бывает, что человек сам себя понять не может. – Она закинула голову и рассмеялась.
Иван рассудительно покачал головой: он понимал не только боязнь Насти показаться в его глазах смешной, но и то понимал, почему ей уютнее жить среди всех этих вещей, ни на мгновение не оставляющих человека наедине с самим собою.
– А мне нравится! – сказал он. – Удобно, и все нужное… А вы сами-то что будете пить, Настя?
– Вино.
– А я водки.
Они молча чокнулись, выпили, начали есть. Барабанил нудно по крыше и стеклам дождь, пахло из открытой форточки осенней рябиной и рано увядшей черемухой, какой-то человек с чавканьем вытаскивал из грязи сапоги, и его было жалко, когда представлялось, что человеку еще идти и идти, а вот Иван и Настя сидят в тепле и электричестве, все кругом блестит да сияет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39