Вот и поимел привычку…»
Иван посмотрел на родню: отходили понемногу. Костя стрельбу прекратил, мать работяще вытирала глаза. А жена Настя, которой известна вся правда, – как она себя чувствует? Начала уже собирать вещи, чтобы вернуться в замечательный город Ленинград, или приняла другое оперативное решение? Вопрос важный. Он сказал:
– Вот, мам, чудо: научился закрючиваться! Высшее образование получаю…
Часа через четыре, расправившись с Костей, то есть отослав его спать, ужинали на кухне, по-домашнему, как захотела мать, чтобы подольше посидеть возле спасенного сыночка и чтобы дождаться того момента, когда сыночек уйдет спать в мире и согласии с женой.
– Я, конечно, сильно и даже шибко сильно извиняюсь, – сказала мать, – но ежели ты, Настеха, да ты, Иван, маненько разговор серьезный дозволите, то я бы слово сказала… Еще раз извиняюсь.
Какие грехи совершила Настя Поспелова – умница, красавица, спортсменка, – чтобы жизнь с ней расправлялась жестоко, как повар с картошкой? Другая, как говорится, ни кожи ни рожи, а живет с мужем счастливо, крепко, прочно, будто за каменной стеной, уверенная, что ее муж будет хорошим дедом, а Настя вперед на день заглядывать не смеет. Это жизнь?!
– Я хочу разговаривать, мам, – с опущенной головой проговорил Иван. – Если Настя захочет…
Бледная и прямая, Настя быстро сказала:
– Я хочу.
– Так ты и начни! – тихо обрадовалась мать. – Начни, начни, невестушка моя хорошая. Иван подождет, я перегожу…
Мать и жена давно спелись: вместе ждали Ивана из армии, все делили половинка на половинку, и оказалось, что старо-короткинская телятница, говорящая по-чалдонски, и генеральская дочь из Питера сделались родными.
– Мне лестно, Прасковья Ильинична, что Иван не врет, – сказала Настя. – Он сильный, мне нравится, что он сильный. – Она молчала, пока муж не поднял голову. – Ну-с, а теперь о минусах… У Мурзиных принято шутить, веселиться. О тяжелом – весело, о веселом – серьезно. Так? Я успела стать Мурзиной?
Иван и мать притихли.
– Жалко, что пароход «Пролетарий» не ходит, – продолжала Настя, – жаль, что придется нам с Костей самолетом лететь, так и не увидев на прощание реку. – Усмехнулась. – Телефонизация деревни – это хорошее дело! Я билеты по телефону на завтра заказала, последним рейсом.
Спокойная, прямая, веселенькая – настоящая мурзинская кровь!
– Бона что! – сказала мать. – Пуржишша за оконцем притихает… Настя?
– Да, Прасковья Ильинична?
– А ты не торопишься? – заговорила знатная телятница, переходя на язык районной газеты «Советский Север». – Ты, может, решение приняла в предельно сжатые сроки? День только закончился, а ты даешь готовое решение… – Она поднялась, сунула руки в карманы, тоже прямая да моложавая, начальничьим шагом прошлась по большой кухне. – Я тоже от Василия уезжала. Два раза. Такой же был влюбчивый, как его семя. – Мать остановилась шагать. – Иван не знает даже, деревня случайно забыла. Сейчас скажу. – Мать передохнула. – Он Марию Сопрыкину, мать Любки Ненашевой, любил. Она дочери три очка вперед давала, такая была влюбляющая. Мать снова пошла по кухне начальником.
– Полдеревни мужиков дохли, чтобы Марию в чащу уволочь, а Василий влюбился по-человечески. Ванюшка, не обижайся, но я хотела твоего отца Марии отдать. Любила ведь и она Василия. Это я точно знала, видела. И велела Василию: «Уходи!» Я точно как ты, Настя, думала, что за любовь отдают, и оно правильно, если по-людски рассуждать. Однако есть и другая правда, тоже правдивая.
Знатная телятница, Герой Труда остановилась, оперлась спиной о печку, раскрашенную по-украински петухами.
– Представить не могу, как Иван оказался бы безотцовщиной. Любовь – дети от нее рождаются. А сиротами остаются – тоже от любви? Не нравится мне это. О-о-о-чень не нравится. Отдельная от детей – не настоящая любовь. Не жизненная, потому – какая ж это жизнь без детей?! Я тоже раза три влюблялась, да еще как – стружки летели! Бегала в синий ельник, на сеновалы лазила. Живая была и, простите за нескромность, горячая. Про одну любовь, еще до войны, Василий все в точности узнал… Вот так. Ну он тогда на меня рукой махнул, плюнул да ногой растер. Ничего не замечает вроде, не слышит ничего. Свободна, мол, на все четыре стороны. Я и опамятовалась: ведь люблю Василия, одного его люблю! Блажь-то проходит, а жизнь – одна.
Приниклой была тишина, в которой Иван и Настя слушали тетю Пашу. Ивану-то не в диковинку, а Поспелова Настасья Глебовна впервые слышала, как умела говорить ее свекровь, полуграмотная русская баба из деревни Старо-Короткино, недаром знатная телятница и Герой Труда. И как выглядела при этом Прасковья Ильинична, как выглядела! Это не шутка, что похожа на начальника, а, наоборот, не многие начальники на нее походят – у них недостатки, упущения, обрывы «связи» по линии знакомств, подпирающие заместители, то да сё, а у тети Паши везде полный ажур: поголовье, приплод, привес, селекция…
– Ты, Настасья, меня не пойми прямо. Свою волю не навязываю, прошу только не торопиться…
Мать села на свое место.
– Есть совсем плохие новости, – добавила она по-деловому. – Александр Александрович от жены, то есть от Любки, ушел жить на частную квартиру. – Она повернулась к Ивану львиным своим лицом. – Ромские товарищи ему о происшествии сообщили, хотя это, конечно, не по-мужицки, но ведь – партийные работники, им нельзя, чтобы встречный-поперечный со смеху от них падал из-за блудливой жены. А главное… Но дальше я боюсь…
– «Дальше боюсь…»-четко и медленно повторил за ней Иван, похолодев, как в детстве, от львиного материнского лица. – Или может быть что хуже, чем теперь? – Он повернулся к жене, дождался момента, чтобы и она повернулась прямо к нему лицом, глазами, плечами, и сказал: – Сама попроси мать договорить, а, Настя? Ты всеми сейчас командуешь.
– Боже, – сказала Настя. – Что еще, Прасковья Ильинична, что еще произошло? Говорите, ну говорите!
Знатная телятница сказала многословно:
– Да ничо пока и не произошло… Седни после обеда бабы слух пустили, что Ненашева теперь беспременно родит, как еще при Марате Ганиевиче хотела, – у ней, мол, это последняя возможность, а Филаретову стыдно с Маратом Ганиевичем сравняться, оттого он, дескать, и уходит…
Иван сидел камень камнем.
– Ой-ей-ей! – шептала Настя. – Ой-ей-ей! – И при этом покачивалась, словно от зубной боли. – Ой-ей-ей!
Потом лунатическими движениями поднялась, покачиваясь на ходу, пошла в спальню, скрылась, не обернувшись.
– Иван! – жалостливо и жалобно позвала мать. – Ты чего же, Иван, с нами производишь? Я скопычусь – беда невелика, а все остальное? – Она заплакала. – Иван, тепленько тельце, золоты волосики, не все ломай: хоть колья оставь, раз прясло порушил!
И тоже, как Настя, начала покачиваться.
– Беда-бединушка, беда-бединушка, беда-бединушка!
– Мам, постой, слово скажу! – Иван набычил голову. – Слово.
– Говори, говори, сынок, слово.
– Конечно, запутался я, но ведь дальше жить надо. Так?
– Так.
– Каждому жить надо. Так?
– Надо.
– А как? Я не знаю… И ты не знаешь?
– Не знаю.
– Вот.
– А дальше твое слово какое?
– Никакое.
Мать мучила руки:
– Ванюшка, сыночек, но ведь там тоже дите народиться может. Хужее свяжет. С этим как быть?
– Мне бы кто подсказал!…
– Настю, Настю надо остановить, сыночек!
– Остановить Настю, мам, невозможно, если ты не постараешься. От меня она только озвереет, а ты, может, уговоришь. Вот. Хотя…
Молчание. Тишина.
– Не стану, дорогой мой сын, уговаривать твою жену! – печально сказала Прасковья. – Настасья мне – родной человек, не стану ей свою линию жизни навязывать. Хватит бабам быть терпящими! По-другому жизнь идет, сын…
Притихло за окнами и лиственничными стенами, небо, видимо, притомилось швыряться снегом, петлиться ветрами в темноте и бесприютности. Сейчас, высунув мордочку, заяц нюхает воздух, дрожащий, делает первый шажок за едой – грызть чернотал, черемуху, чавычки. Волки давно поднялись, трусят неторопливо, шеренгой, боевой и хитрой шеренгой; тяжелая жизнь у волков в округе деревни Старо-Короткино: жрать нечего, кроме зайцев, а их разве напасешься на все боевые шеренги?… Чудо как тихо на задах деревни, куда выходит кухонное окошко. Обычно сюда, «на огороды тети Паши», парни водят подружек; а сейчас ни хохота, ни визга не слыхать. Раздался тихий голос Насти:
– Иван! Не подумай только, что я, как Прасковья Ильинична, боюсь твоего самоубийства. Ты жизнь пьешь полной чашей! – Она обидно усмехнулась. – Ты у нас жизнелюб! И все-таки изволь ночевать в спальне, на прежнем месте. Для Кости. Мой сын не спит…
Оделась жена уже в пижаму – желтую с синим горошком, – пухлявые туфли, волосы подобраны высоко. Она их так никогда не причесывала и теперь, наверное, была ростом выше мужа Ивана Мурзина, который так и понял смысл прически, но сделал вид, что ничего не заметил. «Волкам жрать нечего, а зайцам, в свою очередь, сильно придется быть съеденными. Кино!»
– Иван, будь добр следовать за мной! Нам еще предстоит разговаривать – это твой отцовский долг.
Внутри у жены сейчас такое, что она как бы мертвая, а снаружи бодрится, топорщится. Реку Обишку туда-сюда переплывает без передышки. Генеральская дочь. Жена самого Ивана Мурзина и мать Кости, который, если что не нравится, сопит так – отцу родному боязно.
– Простишь? – спросил Иван. – Если на коленях попрошу прощения, простишь?
– Да ты и впрямь приболел! – засмеялась Настя. – За что прощать? Что прощать? Разве тебе этого надо?
Иван вздохнул, поднялся с табуретки, готовно посмотрел на Настю: «Хоть на край света пойду!» – и замер в ожидании, когда жена двинется первой. Она не двигалась. Твердости в ней особенной сейчас заметно не было.
– Боже мой! – сказала Настя. – Зачем я его тащу в спальню? Привычка… На кухне тоже можно разговаривать. Садись, Иван.
– Спасибо. Постою.
– А я сяду и хочу, чтобы ты тоже сел, а не торчал каланчой. Голос хороший и спокойный, движения ровные – совсем пришла в себя и на табуретку села прочно, уверенно.
– Иван, скажи, сколько раз и когда ты мне врал? Хм… Ну ты понял мой вопрос? Понял?
– Понял. Отвечаю… Никогда не врал, никогда не утаивал. В деревне я с ней только раз-другой на бревнышке сидел, так об этом тебе рассказывал. В Ромске беда произошла… Да ты сама знаешь, что я человек неврущий…
Настя слушала мужа, склонив голову на плечо, будто хотела поймать в Ивановой музыке все-все фальшивые ноты.
– Прости, Иван, я помолчу немножко, – попросила она. – Совсем немножко…
Молчала Настя долго, до того, что начало рябить в глазах. Наконец увидела мужа.
– Ну вот что я надумала, Иван. Все упрощается, если начать сначала. Давай, муженек мой бывший, вместе загибать пальцы. Согласен?
– Я на все согласен.
– Палец первый. Выходила я замуж по любви. Есть загнутый палец?
– Есть.
– Палец второй! Хотела от тебя ребенка. Есть второй палец? Палец третий! Хотела забыть полярника – забыла. Есть третий палец?
– Есть, Настя, есть!
– Какого же рожна я еще требую? – себе самой удивилась. Настя. – Сын, любовь – при мне, а полярника нет и не было… Богатой, Иван, я от тебя ухожу. Спасибо! А Косте скажем: едем гостить к дедушке.
«Никуда Настя не уедет! – вдруг мирно подумал Иван. – Себя не преодолеет… Кандалы!»
– Иван, ты слышал, что я тебе сказала?
– Да, Костя едет гостить к дедушке.
Настя деловито поджала губы, энергично поднялась, пошла к двери – сразу понятно, что собирать и складывать вещи. В кинофильмах так всегда ходят, чтобы потом броском да швырком набивать скомканными вещами чемодан… Иван сонно и нервно потянулся, поразмыслив, поднялся и, как приказала Настя, направился за ней в супружескую спальню. Так и есть! Настя складывает вещи, но не швырком, а, наоборот, занудно аккуратно.
– Вот такое дело, Настя, – в спину жене сказал Иван.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39