А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

— Но если отснять побольше — может, что-нибудь и получится».
Родителей нам пришлось отпустить. Врачи в больнице сообщили то, что мы и без них знали: это, безусловно, следы побоев. Но муж поклялся, что он этого не делал, и жена подтвердила, а брать показания у ребенка нельзя. К тому же в те времена еще очень неохотно заводили дела об истязании малолетних. Теперь-то с этим полегче. Но тогда нам ничего не оставалось, как только выпустить родителей.
— Тебе, должно быть, очень хотелось убить этого сукина сына, — сказал Мик.
— Мне хотелось засадить его за решетку. Я не мог поверить, что это сойдет ему с рук. Но Мэхаффи сказал, что так случается сплошь и рядом. Мало шансов довести такое дело до суда, разве что ребенок умрет, да и то не наверняка. Тогда я его спросил, зачем он ее снимал. Он похлопал меня по плечу и ответил, что одна эта фотография стоит больше, чем тысяча слов свидетельских показаний. Я не понял, что он хотел сказать.
В середине следующей недели мы выехали в патруль. «Хорошая погода, — сказал он. — Давай прокатимся. Поехали в Манхэттен». Я не мог понять, зачем это его туда понесло. Приехали на Третью авеню, в район Восьмидесятых, там была стройплощадка — на этом месте снесли целый квартал маленьких домов и строили один большой. «Я выяснил, куда он заходит выпить», — сказал Мэхаффи, и мы вошли в пивную по соседству — «Карни», или «Карти», или что-то в этом роде, теперь ее уж давно нет. Там было полно строителей в рабочих ботинках и касках — у одних был обеденный перерыв, у других кончилась смена, и они попивали пиво и расслаблялись.
Ну, мы оба были в форме, и, когда мы вошли, все замолчали. Отец стоял у стойки с приятелями. Странно, не могу вспомнить, как его звали.
— Ничего удивительного, ведь столько лет прошло.
— Мог бы и вспомнить. В общем, Мэхаффи протолкался прямо к ним, подошел к этому типу, повернулся к его приятелям и спросил, знают ли они его. «Вы думаете, он свой парень? Думаете, он порядочный человек?» И все сказали — конечно, он хороший человек. А что еще они могли сказать?
И тогда Мэхаффи расстегнул куртку — свою форменную голубую куртку — и вынул коричневый конверт, а в нем были все фотографии той девочки, которые он тогда сделал. Он дал их увеличить, двадцать на двадцать пять, и получились они прекрасно. «Вот что он сделал с собственной дочкой, — сказал Мэхаффи и пустил фотографии по рукам. — Посмотрите как следует, вот что этот гад делает со своим беззащитным ребенком». Когда они как следует насмотрелись, он сказал, что мы из полиции, но не можем засадить этого человека за решетку, не можем и пальцем его тронуть. Но вы, говорит он, не из полиции, и, как только мы выйдем отсюда, мы не сможем вам помешать делать все, что вы сочтете нужным. «Я знаю, все вы хорошие американские рабочие, — сказал он им. — И я знаю, вы сделаете то, что надо».
— И что они сделали?
— Мы не стали задерживаться, чтобы посмотреть.
Когда мы ехали назад, в Бруклин, Мэхаффи сказал:
— Мэтт, это тебе урок. Никогда не делай ничего сам, если можешь устроить так, чтобы кто-то сделал это за тебя. Потому что он знал, что они сделают, и позже мы слышали, что они чуть не убили этого сукина сына. Лэнди, вот как была его фамилия. Джим Лэнди, а может, Джон. Он попал в больницу и пролежал там целую неделю. Никаких жалоб не подавал и не сказал, кто это с ним сделал. Клялся и божился, что просто упал по собственной неосторожности. А когда вышел из больницы, ему пришлось сменить место работы, потому что люди ни за что не желали работать с ним вместе. Но, насколько я знаю, без работы он не остался, а несколько лет спустя мне сказали, что он «ухнул в яму». Так они говорят, когда монтажник работает на высоте и срывается вниз. Говорят — «ухнул в яму».
— Его кто-нибудь столкнул?
— Не знаю. Может, выпил и потерял равновесие, а может, сделал это трезвый как стеклышко. А может, у кого-нибудь была причина столкнуть его. Не знаю. И не знаю, что потом стало с ребенком и с матерью. Скорее всего, ничего хорошего, но это значит только, что им повезло не больше, чем почти всем нам, остальным.
— А Мэхаффи? Наверное, его уже и в живых нет?
Я кивнул.
— Умер на посту. Его все хотели отправить в отставку, а он упирался, и в один прекрасный день — я уже не работал с ним, меня только-только произвели в детективы, что было на девяносто восемь процентов чистым везением, — так вот, в один прекрасный день он поднимался по лестнице в другом таком же доме, и у него схватило сердце. В больницу его привезли уже мертвым. На поминках все говорили, что он так и хотел умереть, только они ошибались. Я знал, чего он хотел. Он хотел жить вечно.
Незадолго перед рассветом Мик спросил:
— Мэтт, ты сказал бы, что я алкоголик?
— О Господи! — ответил я. — Сколько лет мне понадобилось, чтобы я смог сказать это про себя. Не люблю ставить поспешные диагнозы.
Я встал и пошел в туалет, а когда вернулся, он сказал:
— Видит Бог, я люблю выпить. На что был бы похож весь этот блядский мир, если бы не выпивка?
— Так ведь он все равно такой.
— Да, но эта штука иногда помогает этого не видеть. Или по крайней мере видеть не так отчетливо. — Он поднял стопку и глянул сквозь нее на свет. — Говорят, нельзя смотреть на солнечное затмение невооруженным глазом. Чтобы не ослепнуть, надо смотреть сквозь закопченное стекло. По-моему, на жизнь смотреть так же опасно. А чтобы можно было на нее смотреть, и существует эта штука, да и дымком она тоже пахнет.
— Хорошо сказано.
— Ну, так уж устроен каждый ирландец, ему дай только трепать языком и сочинять стихи. Знаешь, чем хорошо выпивать?
— Тем, что выдаются вот такие ночи.
— Ну да, и такие ночи тоже, но тут дело не только в выпивке. Тут дело в том, что один из нас пьет, а другой нет, и в чем-то еще, никак не могу понять в чем. — Он наклонился вперед и облокотился на столик. — Нет, выпивать хорошо потому, что случаются такие совсем особенные минуты. Это бывает только изредка. И я не уверен, что у каждого. У меня это случается по ночам, когда я сижу один с бутылкой. Сижу напившись, но не совсем напившись — ты понимаешь, и смотрю в пространство, и думаю, и в то же время не думаю — понимаешь, что я хочу сказать?
— Да.
— А потом наступает такой момент, когда все становится совершенно ясно, когда я начинаю все понимать. Мысли у меня тянутся далеко-далеко, они вмещают весь мир, еще чуть-чуть — и я охвачу его целиком. И тут… — Он щелкнул пальцами. — И тут все кончается. Понимаешь, о чем я?
— Да.
— А когда ты пил, у тебя бывало…
— Да, — сказал я. — Иногда. Но хочешь я тебе кое-что скажу? У меня такое случалось и на трезвую голову.
— Не может быть!
— Да. Не часто, и первые года два после того, как я бросил, вообще не случалось. Но теперь время от времени я сижу в своей комнате в отеле с книгой, прочту несколько страниц, а потом начинаю смотреть в окно и размышлять о том, что прочел, или еще о чем-то, или вообще ни о чем.
— Ага.
— И тут у меня появляется такое же ощущение, как то, о чем ты говорил. Это какое-то озарение, да?
— Да.
— Но что оно означает? Этого я не могу объяснить. Я всегда считал, что это бывает, только когда выпьешь, но потом это случилось у меня и на трезвую голову, и я понял, что дело тут не в том.
— Ну и задал ты мне задачу. Никогда не думал, что такое бывает на трезвую голову.
— А вот бывает. И в точности так, как ты описал. Но я скажу тебе еще кое-что, Мик. Когда это приходит на трезвую голову и когда это видишь без всякого закопченного стекла…
— Ага.
— …И вот-вот это случится, еще чуть-чуть, а потом все пропадает… — Я посмотрел ему в глаза. — От этого сердце может разорваться.
— Может, — сказал он. — Не важно, трезвый ты или пьяный, но сердце от этого точно может разорваться.
На улице уже рассвело, когда он взглянул на часы, встал и пошел к себе в кабинет. Вернулся он в мясницком фартуке. Фартук был из белой бумажной ткани, весь застиранный за многие годы, и спускался от шеи до колен или немного ниже. Пятна крови ржавого цвета складывались на нем в узор, как на абстрактной картине. Некоторые из них почти совсем выцвели, другие выглядели свежими.
— Пошли, — сказал он. — Пора.
За всю долгую ночь мы ни разу об этом не говорили, но я знал, куда мы пойдем, и ничего не имел против. Мы прошли в гараж, где стояла его машина, и поехали по Девятой авеню до Четырнадцатой. Там свернули налево, и посередине квартала он поставил свой большой автомобиль у тротуара, где стоянка запрещена, —перед похоронной конторой. Владелец ее, Туми, знал его и знал его машину, так что можно было не бояться, что ее оттащат на хранение или выпишут штраф.
Церковь Святого Бернарда стоит рядом с похоронной конторой Туми, немного восточнее. Вслед за Ми-ком я поднялся по ступеням и пошел по левому проходу. В главном алтаре по будням служат семичасовую мессу, на которую мы опоздали, но часом позже в маленьком зале левее алтаря начинается другая месса, не такая людная, на нее обычно собирается горсточка монахинь и всякие люди, зашедшие сюда по пути на работу. Отец Мика делал это неукоснительно каждый день, и туда часто приходят мясники, хотя я не знаю, называет ли это кто-нибудь еще мессой мясников.
Мик ходил к этой мессе нерегулярно — то неделю-другую приходил каждый день, то пропускал целый месяц. С тех пор как я с ним познакомился, я несколько раз бывал здесь с ним. Я не очень хорошо понимал, зачем он сюда ходит, и уж совсем не понимал, зачем иногда увязываюсь за ним сам.
На этот раз все было, как всегда. Я следил за службой по молитвеннику и делал то же, что и другие: вставал, когда они вставали, преклонял колени, когда это делали они, произносил все нужные слова. Когда молодой священник начал раздавать причастие, мы с Миком остались стоять, где стояли. Все остальные, насколько я мог видеть, подошли к алтарю и причастились. Когда мы вышли на улицу, Мик сказал:
— Посмотри — как тебе это нравится?
Шел снег. Большие мягкие хлопья медленно опускались на землю. Снегопад начался, наверное, вскоре после того, как мы вошли в церковь. Ступени, ведущие в нее, и тротуар уже были чуть припорошены снегом.
— Пойдем, — сказал он. — Я отвезу тебя домой.
14
Я проснулся около двух после пяти часов беспокойного сна с кошмарами, действие которых происходило большей частью совсем неглубоко под поверхностью сознания. Наверное, слишком много было выпито кофе, да еще почти на пустой желудок — последнее, что я вчера съел, был тот пирог со шпинатом в «Тиффани».
Я позвонил вниз и сказал дежурному портье, что меня уже можно соединять по телефону. Звонок раздался, когда я принимал душ. Я снова позвонил вниз, чтобы узнать, кто это был, и дежурный сказал, что передать ничего не просили.
— Утром вам несколько раз звонили, — сказал он, — но ничего не передавали.
Я побрился, оделся и отправился завтракать. Снегопад прекратился, но снег все еще лежал, свежий и белый, там, где колеса машин и ноги прохожих не превратили его в грязное месиво. Я купил газету и принес ее к себе. Читая газету, я поглядывал в окно на снег, покрывавший крыши и подоконники. Его выпало сантиметров семь — достаточно, чтобы немного приглушить шум города. Я смотрел на снег, думал, как это красиво, и ждал, когда зазвонит телефон.
Первой позвонила Элейн. Я спросил, не звонила ли она раньше, но она не звонила. Тогда я поинтересовался, как она себя чувствует.
— Не так чтобы очень, — сказала она. — Небольшой жар и понос — организм хочет избавиться от всего лишнего. Похоже, что в конце концов от меня останутся только кости и сосуды.
— А ты не думаешь, что надо бы пойти к врачу?
— Зачем? Он скажет, что я подцепила заразу, которая сейчас ходит по городу, а я это и без него знаю. «Сидите в тепле и пейте побольше жидкости». Все верно. Понимаешь, дело в том, что я сейчас читаю Борхеса, того аргентинского писателя, который ослеп. И умер, но…
— Но когда он писал, он был еще жив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43