А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Но тут вскоре и совершенно неожиданно история с воображаемым самозванцем обернулась чистейшим фарсом: в двух городах были задержаны какие-то проходимцы, именовавшие себя Д у р о в ы м – м л а д ш и м! Первый и Единственный оскорбился: ка-ак?! Оказывалось, незадачливые балаганные жулики «работали» не под него, а под Анатошку! Сей же последний был неуязвим совершенно, ибо звонкое имя свое носил на основании церковного метрического свидетельства о крещении, и никакая полиция при всем желании не могла подкопаться и уличить его в самозванстве.
Вот ведь как!
И уж если бы еще, юнец, мозгляк, недоучившийся счетоводишка, претерпевал какие-то тяготы и провалы (что, разумеется, не диво на первых шагах молодых циркистов), так Анатолий Леонидович, может быть, в таком случае даже отцовское сочувствие проявил бы к сыну и, простив его своеволие, пожалел бы и крепкой рукой поддержал бы несчастного, но нет.
Анатолий Дуров-младший ни в сочувствии, ни в поддержке не нуждался.
Легко, весело, не шел – на крыльях успеха летел по манежам России, и не каких-нибудь, заметьте, грязных, дырявых балаганов, как некогда отец, нет, что за вздор! – солиднейшие заведения с удовольствием заключали с ним контракты, и публика, капризная, ветреная властительница судеб наших, публика эта восторженно встречала его появление обвальным грохотом рукоплесканий и криками:
– Браво!
– Давай, Младший!
– Да-а-ва-а-ай!!
Глагол времен…
Часы в коридоре медленно, басовито отсчитали семь.
Ему надоело вспоминать и думать. Ему все надоело, он ничего не хотел. Был рад тому, что трудные хрипы утихли, и, опасаясь потревожить болезнь, продолжал лежать на боку, поворотясь к стене. Из-под приспущенных век разглядывал осточертевшие грязноватые обои. Мысленно рисовал на них то, другое. Нелепую фигуру коридорного, его глупую рожу особенно любил угадывать в бесформенных пятнах каких-то темных потеков и в выцветших обойных букетиках.
Ну, хорошо. Ну, вот не думает…
А все-таки как странно, глупо и ни с чем не сообразно, что вместо яркого, праздничного света – красноватым накалом мерцающая двадцатисвечовая лампочка… Вместо пахучих опилок – серые, давно не мытые доски пола… И скверная тишина, и горшок ночной под кроватью, и запах лекарства и клопов, и еще чего-то, что и не выскажешь даже, этакого омерзительного, кисленького, столетне присущего всем российским третьеразрядным гостиницам.
Нет, вовсе не думать нельзя. Все какие-то мерцают, если не мысли, так тени мыслей, наподобие ночного шевеления в смутном полумраке комнаты – вчера, в бессоннице, когда явились вдруг и папочка, и незабвенный братец; и даже коридорный малый немножко оказался причастным к семейным пререканиям, то есть вроде бы тайным свидетелем присутствовал при сих невероятных, уму непостижимых встречах.
И вот – ночь впереди зимняя, долгая. В двенадцать, как всегда, погаснет электричество, и – господи! – неужели же опять вчерашнее начнется?
Заснуть бы сейчас, провалиться в черную яму… Навсегда? Да хоть бы и так. Когда-то ведь нужно кончать эту скучную мариупольскую комедию!
Снова запестрели в воображении газетные листы с некрологами: «в расцвете сил»… «драма клоуна»… «мир праху твоему, веселый чародей»…
А разговоры! А пересуды! А сплетни! Бож-ж-же мой!
И тут безвестной твари имя всплывет ни оттуда ни отсюда, на поверхность, как бычий пузырь-погремушка: Максимюк!
Максимюк!!
Нелепейшая, подлейшая история явится наружу – болезнь, предъявленные антрепренером претензии на неустойку… Тридцать застуженных банок… и смерть.
«В расцвете сил» и тому подобное.
Ах, да не в Максимюке дело, господа! Максимюк, шут гороховый, прохвост, – всего лишь предлог. Предлог-с, многоуважаемые!
Впрочем, о чем это мы?
…толки, сплетни, догадки, предположения.
Найдутся и такие, что самую смерть представят ни более ни менее как очередную рекламную выходку: ведь он, как известно, постоянно выдумывал для себя этакие сногсшибательные штучки – то мадридская коррида, то лекция в Политехническом, то, наконец, печатно объявлял, что навсегда уезжает в Австралию… Было ведь? Было?
Да, да, было. Ваша правда, господа.
Уснуть бы…
Но где же!
Пришла Еленочка, привела гостей – хроменькую старушку, мадемуазель Элизу, и молодую супружескую чету наездников Аполлонос.
В восьмидесятых годах прошлого столетия мадемуазель Элиза успешно р а б о т а л а вольтиж на лошади, но однажды во время представления какой-то восторженный пьяный болван кинул под ноги довольно смирной лошадки букет роз, и та шарахнулась в испуге. Случай оказался роковым: артистка при падении сломала ногу, и неверно сросшаяся кость сделала ее хромою навсегда. Но она не покинула цирк, осталась в нем, и так всю свою жизнь проколесила с различными труппами по России, вечно состоя при ком-то, вечно кому-то ассистируя, помогая советами или даже просто ухаживая за лошадьми.
Так мадемуазель Элиза оказалась в Мариуполе кассиршей при цирке пройдохи Максимюка. Молоденькие купидончики Аполлонос, еще только делающие свои первые шаги, в лице добрейшей старушки обрели не только опытную советчицу, но и нежно любящую мать. Они окрестили ее мамой Лизой, и прозвище это приросло накрепко, мадемуазель Элизу все циркисты так стали называть.
Они переговаривались шепотом, боясь разбудить больного, думая, что он спит. А он так как-то славно угрелся, такое нашел положение для рук и ног, для всего тела, что, сперва нарочно притворясь спящим, под ровное журчанье приглушенного разговора и впрямь задремал.
Но какая-то странная дрема охватила его; она то наплывала, обволакивала сознание, то удалялась, и от этого он то глох временами, как бы умирал, то возвращался к жизни и слышал чутко. Вот только что явственно перешептывались («Тсс, кажется, спит… ну, ничего, ничего, мы потихонечку…» и еще что-то), но вдруг – тишина, провал, ни звука, и тьма – словно облако набегало на бледную луну, чтобы через самое малое время снова – шепот, обрывок приглушенного разговора: «Он мне, представьте, уже не первый раз подобные гнусные предложения делает», – жаловалась розовенькая Аполлонос. «Мерзавец! – молодым петушиным баском рычал оскорбленный супруг. – Я ему публично…» Но набегало облако, луна скрывалась, и что именно «публично» – не достигало слуха, однако было несомненно, что речь шла о скотине-антрепренере, о хаме, о сволочи, о сукином сыне…
О Максимюке, конечно.
И хотя умирающий чувствовал, был уверен, что жить ему – считанные дни, он с удовольствием представил себе, как этот великолепный бычок Аполлонос в один прекрасный момент подойдет к упомянутому сукину сыну и при всем честном народе…
Кхе-кхе!
Непонятно, что это – кхе: кашель? смех?
Дуров лежит по-прежнему, отчужденно отворотись к стене. А длинные облака все еще наплывают, наплывают…
«Сквозь волнистые туманы пробирается луна» – какие удивительные стихи… Вот именно: сквозь волнистые.
Затем Еленочка, умница, кажется, затевает чай. Звенит стакан, коридорный малый появляется с самоваром. Нет, Анатолий Леонидович не видит коридорного. Он его ощущает. На грязноватом клочке обоев привычно мысленно набрасывает затрапезную фигуру его, совершенно, как минувшей ночью, нелепо, сейчас с самоваром В руках повисшую в пустоте…
И тогда он смеется, но уже совершенно явственно и, привстав, оборотясь к изумленной компании, говорит:
– Да бросьте вы, господа, шушукаться, я же, черт возьми, давно не сплю и все слышу! Налей-ка мне, Еленочка, покрепче… И ложечку рома, душенька, недурно бы…
Но это уже, знаете ли… Так неожиданно!
Наподобие иллюзионного превращения. Черная магия. Волшебный ящик. Быстрота и ловкость рук. Хитроумная расстановка зеркал… Черт знает что!
Первые минуты он и сам озадачен: отсутствие хрипов, чистое дыханье, легкость во всем теле – откуда все это взялось? Ведь только что… Только что было похоже, что – все, конец, череп и две скрещенные косточки, печальная эмблема.
И вдруг – не угодно ли? – ложечку рома!
Элиза в восторге: «Браво, браво!» Юные Аполлоносы ошалело хлопают голубыми глазами: как сей фокус понять? Мистификация? Страшноватая, нелепая шутка великого артиста?
Подавший самовар коридорный изображает на плоском лице приличествующую случаю умильную улыбку, отчего подбородок его исчезает окончательно.
Что же касается Еленочки, то на мгновенье, как вспышка зарницы, в ее прекрасных глазах промелькнуло… или ему просто вообразилось? Сейчас не хотелось об этом думать, бог с ней. Об этом – после, после. Еще, судя по всему, будет время. И, удобно привалясь к торчком взбитым подушкам –
– Ну-с, медам, месье, – искристо блеснул смеющимися глазами, – валяйте, рассказывайте новости, сплетни!
Да, мазурик, оказывалось, действительно поджал хвост, струсил. Слушок о самоубийстве знаменитого артиста крохотным, едва мерцающим угольком, недогоревшей спичкой кем-то» из циркистов обронен был, – и вот, пожалуйста, затлелось.
Да как!
– В городе только и разговоров, – восхищенно воскликнула мама Лиза. – Но это же, дружочек мой, так остроумно! Какой ты, однако, выдумщик!
Лет тридцать назад, когда она уже успешно работала вольтиж, Толечка еще первые свои шаги делал; он еще, собственно, мальчишкой был, и известные шелковые гардины еще преспокойно украшали окна московской квартиры Николая Захаровича… От провинциальных балаганов и далее – во весь трудный, но блистательный путь короля смеха – она за ним прямо-таки с материнской озабоченностью следила; и все он для нее оставался и существовал тем пылким юношей, мальчиком, который некогда, влюбленный, стихами и конфетками задаривал какую-то девчонку… Люсьену, Гликерию… или как там ее.
По старой памяти мама Лиза и на пятидесятилетнего, прославленного, глядела на него чуть ли не как на прелестное, но проказливое дитя, называя нежнейше Толечкой, дружочком и даже душончиком, если уж очень силен бывал наплыв ее материнских чувств.
Мариупольская шутка с самоубийством восхитила милую старушку «Выдумщик, озорник!» – рассыпалась она мелкими, прыгающими горошинками добродушного смеха.
– Постращай его, дружочек, постращай… Пусть-ка, разбойник, призадумается, как отвечать-то потянут.
Вся труппа, оказывается, была уверена, что обязательно дотянут прощелыгу.
– А как же, позвольте-с! – Аполлонос, несколько сперва робевший в присутствии великого Дурова, вдруг осмелел, защипнул кончик еле заметного, почти воображаемого уса. – Ежели обо всех этих его безобразиях да в газетах пропечатать…
– Ну-ну, распетушился, герой! – Мама Лиза шутливо взлохматила огненно-красные кудри наездника. – Кузьма Крючков какой нашелся.
– Да нет, позвольте, при чем Крючков! Газеты нынче большое влияние имеют, это же факт! А тут, можно сказать, такой вопиющий случай. Что ж, все это терпеть прикажете?
Подруга дергала его за рукав:
– Ну, Ванечка, миленький, не шуми. Ну, больной ведь человек, неловко же, ну…
Дуров с любопытством глядел на взбунтовавшегося Аполлоноса, улыбкой поощряя его: валяй, мол, ничего!
И что-то такое знакомое, такое близкое вдруг промелькнуло в звонком мальчишеском голосе, в угловатом взмахе руки, как бы рассекающей воздух… Но что? Что? Ах ты, господи, да Александр же! Или как он там нынче, бедняга, называется… На какую-то долю секунды сверкнуло в памяти – полночный стук в угловое окно: «Ты, Санёк? Ну, давай, брат, входи, все готово – постель, свечка…» Как недавно, но как давно в то же время. Боже мой!
– Пожалиста, кушайт, – Еленочка пододвинула разошедшемуся Аполлоносу стакан. – Битте!
– Нет, вот именно, как мастеровые бастуют! – не унимался, гнул свое Ванечка Аполлонос. – Этак-то вот и нам надо бы: а ну, окоротись, дескать, сволочь пузатая… и без никаких!
Стакан сладкого чая с кренделем угомонил его.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15