А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Среди них особенно выделялся один – высокий, стройный красавец с буйной гривой светлых волос, с тонким лицом углубленного в свои мысли мечтателя. Его звали Сребрянский.
Семинаристы вышли на опушку, откуда хорошо были видны заречные поля, луга и небольшая деревня Монастыршинка.
– А что, Феничка, – шутя предложил Сребрянский, – хвати-ка, брате, глас седьмый и прочее, что полагается!
Феничка был громадный детина с красивым, но грубоватым лицом и темными кудрями, свисавшими на лоб из-под картуза. Кафтан ему был тесен, из куцых рукавов виднелись мощные жилистые руки.
– Могиссиме! – прорычал он, набрал воздуха в богатырскую грудь и рявкнул с подвываньем:
Бра-а-а-ти-е!
Не де-ри-те пла-а-ти-е!
А бе-ри-те ни-и-и-тки-и,
За-ши-вай-те ды-ы-рки-и!
– Нет, каков? – захохотал Сребрянский. – Был бы я, братцы, богачом, ей-ей, за такую глотку сто тысяч отвалил бы! В паноптикум!
– Эх, Андрюша! – шумно вздохнул Феничка. – Вот кабы заместо тех ста тысяч да поднес бы сейчас рабу божьему Феофану ну хоть бы косушечку…
– Чего захотел! – оживились семинаристы.
Ксенофонт Куликовский, маленький, сухопарый, слегка прихрамывающий, пробежал пальцами по струнам гуслей и тихонько запел:
Смерть придет и равно скосит
Горе и веселие.
Посему, о други, выпьем
Водочного зелия…
– Эврика, братцы! – крикнул вдруг, обрывая песню. – Гостиницу зрю в вертограде!
– Как новый Колумб увидел желанные берега, – отметил Сребрянский.
– Экой Колумб нашелся, – заворчал Феничка. – «Гостиницу зрю»! А зришь ли, сыне, в дырявом кармане своем динарии и драхмы?
Ксенофонт достал из кармана и подбросил на ладони рублик.
– Грядем, – пробасил, – и возвеселимся. Всех угощаю! Даже и маловерных, – искоса поглядел на изумленного Феничку.
5
Они сидели в дальней комнате трактира. Несколько порожних бутылок и куски огромного красного арбуза валялись на столе и подоконниках. Ксенофонт тихонько перебирал гусельные струны. Обняв его, Сребрянский читал сочиненные недавно стихи. Он только что вернулся из деревни, воспоминания о милой природе отчего края еще волновали его. В пыльном городе ему стало не по себе, он написал печальные стихи:
Цела ли кровля та в долине,
Где я так мирно жил душой?
Цветут ли те дубравы ныне,
Где я гулял не сиротой?
О, зарасти ты, путь широкий,
Густой ковылью и травой!
Мне не туда несть вздох глубокий –
Чужбины степи предо мной…
Семинаристы притихли и растрогались.
– Ах, демон! – зажмурился от восторга косматый ритор в расшитой рубахе. – Веришь ли, как сладостный яд, текут слова… Колдовство!
А Феничка молча подошел к Сребрянскому и поклонился в ноги.
Семинаристы грохнули.
– Ну, уж раз Феничку проняло…
– Это, братцы, о-го-го!
Бадрухин – регент семинарский, высокий, длинноволосый, в ловком, франтовском сюртуке, прыснул, замахал руками.
– Кам… камни за… говорили! – пролепетал сквозь смех.
– Сам ты камень, скотина! – огрызнулся Феничка и, взяв за плечи Сребрянского, сказал: – Осел ты, Андрюшка! Какие стихи сочиняешь, а все одно попом тебе быть! Как побирушка, пойдешь по деревне, а тебе кто гарчик ржицы, кто куренка, какой подохлей, кто грошик медный… И я тоже осел! – всхлипнул Феничка. – Ты не обижайся, Андрюша, мы все ослы… Финита! Споемте, братцы! Душа песни просит…
Ксенофонт затянул старинную воронежскую «Степь». Бадрухин вскочил, привычным регентским жестом осадил Куликовского: «Легче, Ксенофонт, легче…»
Ах, ты, степь моя, степь широкая,
Поросла ты, степь, ковылем-травой…
Издалека начиналась песня, чуть слышно, словно сама степь звенела в жарком солнце июльского полудня – бесконечная и пустынная.
По тебе ли, степь, вихри мечутся? –
окрепнув, жалобно спросили тенора.
У тебя ль орлы на песках живут? –
прогремел бас.
Из других комнат трактира собрались люди, столпились возле дверей. А песня, родившись в обожженной солнцем траве, вдруг отделилась от земли, прянула к облакам. Она уже не жалобилась, а угрожала, звала на битву:
На тебе ли, степь, два бугра стоят,
Без крестов стоят, без приметушки,
Лишь небесный гром в бугры стукает…
Удивительно пели семинаристы!
6
Кольцов с Кареевым гуляли по роще и зашли в трактир. Они попросили вынести столик под клены.
– Душно, чай, в трактире-то, – сказал Кольцов.
Половой принес вина. Кареев разлил по стаканам.
– Ваше здоровье! – улыбнулся широко, сияюще.
Кольцов отхлебнул и поставил стакан. Согнутые в локтях руки положил на стол – кулак на кулак – и оперся на них подбородком.
– Что мое здоровье! – сказал с досадой. – Оно при мне. Опять здоров, как бык, ничто меня не берет.
Кареев молча разглядывал вино на свет.
– Батенька думал, – с усмешкой продолжал Кольцов, – что мне становой хребет сломит… Ан нет! Он ведь покорности рабской ожидал от меня… ну, как бы вам пояснить: вот как скотину на бойне оглушат – и все, делай с ней что хочешь. Так ведь то молотком по голове… А тут сердце вырвали!
– Я понимаю, что тяжело, – согласился Кареев, – но коли есть друзья…
– Само собой, – кивнул Кольцов, – с друзьями оно и горе легше и радость веселей. И мне ваша да Дмитрий Антонычева дружба как огонек в ночной степи. Но ведь и то сказать: с каждой слезинкой к друзьям не находишься.
Он выпил вино и налил снова.
– Закрою глаза и все вижу… ожерелко красное валяется оборванное… на грязном полу. Отец потом… потом – ночь черная. Чудно, право: месяц отвалялся без памяти, а вот не помер, – мужицкая косточка!
С легким шумом где-то высоко от золотой макушки клена отделился лист и, медленно покружившись в воздухе, упал на стол. Кольцов взял его и принялся внимательно рассматривать.
– Вот смерть! Завидки берут… А знаете, – наклонился к Карееву, – я ведь еще как со двора поехал тогда ночью, – все спят, а я, как вор! – и тогда понимал, что не найду ее… Два месяца скитался, три губернии исколесил. Где меня не носило! И все одна мысль грызла… да и сейчас грызет…
Он вздохнул и низко опустил голову.
– Какая мысль? – спросил Кареев.
– Что где-то я мимо нее проехал, – глухо сказал Кольцов.
Шумная ватага семинаристов прошла в трактир, и вскоре оттуда послышались крики, смех, звон посуды.
– А что отец? – спросил Кареев.
– Отец? – Не поднимая глаз, Кольцов продолжал рассеянно вертеть в руке желтый кленовый листок. – Отец… Такие люди на свежий глаз покажутся редки, а в нашей, в мещанской компании, – на каждом шагу. Я со двора сбежал, как воришка, и лошадь увел, Лыску. Что бы вы думали отец? В полицию заявил: лошадь, дескать, пропала! Лошадь! Два месяца я скитался, вчерась приехал, ждал: гроза будет. «Ну, ладно, – думаю, – найдет уж тут коса на камень!» А он увидал меня: «А, это ты!» – и мимо. Я к нему: «Позвольте, батенька, один вопрос задать». – «Ну, что?» – спрашивает. «Куда вы ее продали?» – «Куда продал, туда и продал». – «А все-таки?» – «Вот тебе, – говорит, – и все-таки!» С тем и разошлись, – закончил рассказ Кольцов.
Из трактира в прозрачную тишину осеннего дня хлынула песня.
– Это семинаристы, – прислушался Кареев.
– «Степь», – узнал Кольцов. – Ах, ты… Вишь, что делают! – удивленно, восторженно прошептал он. – Идемте, послушаем…
7
Возле комнаты, где пели семинаристы, толпился народ.
Подгулявшие молодые купчики в немецких платьях, то есть в кургузых сюртучках и с пестрыми галстуками, потребовали цимлянского и стали угощать семинаристов.
Кольцов подошел к певцам и сказал:
– Дозвольте с вами держать компанию. Признаться, давно хотел познакомиться.
– Милости просим, – поклонился Сребрянский.
Принесли цимлянское, хлопнули пробки, столы сдвинули, Феничка поднял стакан.
– За процветание поэзии, музыки и всего прекрасного! – прогремел, подымая голосом все выше, словно с амвона.
– Ура! – крикнули семинаристы и купчики. – Урр-р-а-а!
Сребрянский подвинулся к Кольцову.
– Вы не подумайте, – шепнул, – мы не гуляки. Это все хорошие ребята, я вам сейчас представлю… – И начал называть приятелей: – Вот этот, с гуслями – Куликовский, вон Бадрухин, франт, рядом – Феофан Знаменский, мы его Феничкой кличем… Вон тот, в рубахе с петухами – Аскоченский… ну, кто еще? Ах, да, про себя забыл…
– Вы мне своих товарищей рекомендуете, – перебил Кольцов. – а сам-то я и не догадался вам представиться.
– Да мы вас знаем, – просто сказал Сребрянский. – Вы Кольцов. А с ними, – указал на Кареева, – мы в лавке встречались, у Дмитрия Антоныча.
– А ведь вы Сребрянский! – догадался Кольцов. – Верно?
8
Обратно ехали на лодках.
Невысокое солнце стояло над холмами Викулинской рощи. Скрипели уключины, сильными, широкими взмахами сверкали на солнце восемь весел. Когда стали рассаживаться по лодкам, Кареев отнял у Куликовского весла.
– Нет уж, позвольте мне, – потребовал решительно. – Грести, знаете, не на гуслях играть, вам тут за мной не угнаться!
Маленький Куликовский устроился на носу.
– Ну, гребцы, – скомандовал, – слушай меня: раз, два… запевай!
Ты взойди, взойди, солнце красное,
Освети нам Волгу-матушку, –
вольно полетела песня над синей водой.
Кольцов и Сребрянский сидели на корме. Сребрянский правил.
– Проклятая жизнь, – говорил с досадой, отрывисто. – Как ведь все получается неладно… Вот он, Феничка, к примеру, мечтает об императорской капелле. Бадрухин Степка – знаете, какой музыкант! А Ксенофонт? В нем все – и музыка, и поэзия…
Сребрянский зазевался, лодка заскрежетала днищем по песку.
– Правь, ворона! – громыхнул Феничка.
– А жизнь-ведьма, – продолжал Сребрянский, – сыграет прескверную штуку: все в попы пойдут.
– И вы пойдете? – спросил Кольцов.
– Я не пойду, – уверенно мотнул головой Сребрянский. – У меня своя линия… и меня с нее не свернешь!
За крутым поворотом реки начинался город с его домишками и церквами, словно прилепленными к крутым буграм. Послышались звуки бубна, балалаек, рожков. Из-за густых зарослей ветел выплыли с полдюжины больших, украшенных коврами и флагами лодок. Песельники и музыканты в ярких рубахах и шляпах, перевитых пунцовыми лентами, пели разудалую песню:
Светит месяц,
Светит ясный, –
лихо выговаривали звонкие, заливистые тенора, и, дружно подхваченная, далеко по реке летела плясовая.
Большая, нарядно одетая компания сидела на скамьях, покрытых дорогими коврами. Это были гости богатого подрядчика и суконного фабриканта Башкирцева. Сам он, красивый, рослый, с бутылкой шипучего и стаканом в руке, стоял на носу передней лодки.
– Богословия! – гаркнул, когда лодки семинаристов поравнялись с веселой флотилией, и запел:
Любимцы бога Аполлона
Сидят беспечно ин капона…
– Едят селедки, мерум пьют и Вакху дифирамб поют! – подхватил звонкий хор семинарских певцов.
Дружный хохот грянул на лодках: Феничка поймал брошенную Башкирцевым бутылку.
– Ба! Алеша! – увидев Кольцова, закричал Башкирцев. – Заворачивай к нам, ребята!
– О-ох! – пригорюнился Сребрянский. – Не по нашим зипунам боярские кафтаны…
– Не можем, Иван Сергеич! – отозвался Кольцов.
– Ко всенощной грядем! – отрываясь от бутылки, провозгласил Феничка.
9
По всему берегу, низко склоняясь к воде, росли старые ветлы. Солнце скрылось за городскими холмами, под ветлами сделалось сумрачно. На шатких мостках две мещанки колотили вальками белье.
– А что, господа, – предложил Сребрянский, – не махнуть ли ко мне? Чаишком побалуемся, почитаем… а?
– Мысля! – одобрил Феничка. – Это можно.
Сребрянский был своекоштным, то есть жил не в семинарском пансионе, а на квартире. У него часто собирались, пели, читали стихи, спорили, громоподобно хохотали, отчаянно дымили табаком.
– Господи! – вздыхала хозяйка, чистенькая старушка просвирня. – Опять табачищем начадили!
Комната была крохотная, с одним окном, выходящим в палисадник, заросший сиренью и пестрыми мальвами.
Сребрянский зажег свечу и плотно задернул оконные занавески.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52