А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Тут же были намечены гости, назначен день, написаны пригласительные билеты.
Кольцову и самому понравилась затея Панаева; не жалея денег, он стал хлопотать об ужине, об официантах, о столах и скатертях. Как-то раз, еще задолго до литературного вечера, Кольцов угостил Панаева донскими маринованными бирючками. Прасковья Ивановна была мастерица приготовлять эту рыбку, и Панаев, отведав бирючка, сказал, что вкуснее ничего едать не случалось. Теперь он вспомнил про бирючка – у Кольцова его оставалось еще с полбочонка – и велел среди прочих угощений поставить на видном месте и бирючка.
Это, Алексей Васильич, гвоздь вечера будет! – потирал руки Панаев. – Будьте покойны, уж я-то в этих вещах разбираюсь до тонкости!
Наконец в ближайший понедельник к дому госпожи Титовой в Басковом переулке на Литейном, где жил Кольцов, начали подъезжать экипажи. В наемных каретах приехали Краевский и Полевой. Подкатывали извозчичьи санки. Панаевская франтовская «четверня на вынос» с бородатым горластым кучером наделала шуму в тихом Басковом переулке. Когда же, визжа колесами и сияя фонарями, к дому госпожи Титовой подъехала голубая, с княжескими гербами на дверцах щегольская карета князя Одоевского, жильцы меблированных комнат, отродясь не видавшие такого великолепного съезда, как бы невзначай стали выходить из своих нумеров и прогуливаться по коридору.
У входа стоял Кольцов и принимал гостей. В комнатах ярко горели свечи, и официанты из соседнего трактира сновали вокруг сдвинутых и уставленных винами и закусками столов.
– Ну-с, Алексей Васильич, батюшка, – похвалил Краевский, входя к Кольцову, – богато жить стали, посмотреть приятно-с.
Венецианов с Мокрицким приехали позже других. У Мокрицкого топорщился плащ от какого-то тщательно завернутого в серую бумагу четырехугольного предмета. Скинув тяжелую ватную шинель, Венецианов тщательно вытер клетчатым платком очки, взял из рук Мокрицкого таинственный предмет и развернул его. Предмет оказался небольшой писанной масляными красками картинкой. Венецианов поставил ее на стул, повернув так, чтобы пламя свечей не отражалось на лаковом глянце картины. Ее окружили гости.
– Боже мой! – вырвалось у Кольцова. – Вот уж красота так красота!
Картина изображала поле. Оно уходило вдаль, сливаясь в мутном мареве с горизонтом. По пояс во ржи стоял молодой парень и точил косу. Светлые волосы косаря слиплись на загорелом лбу.
Венецианов вынул табакерку, понюхал и только после этого обратился к Кольцову:
– Прошу, прелесть моя, принять в день именин-с – от именинника же! А? Что? День-то какой нынче? Какой день-то? – Он поднял очки на лоб и оглядел гостей. – Алексея, судари мои, божья человека-с! И посему, радость ты моя, – он обнял Кольцова, – мы с тобой нынче именинники! Прошу принять…
– Позвольте и мне, – произнес князь Одоевский. Он подошел к Кольцову и с глубоким поклоном поднес ему изящный сверток. – От всей души и на всю жизнь… пока не разобьется. Осторожней, осторожней, батюшка… это чашка!
Панаев схватился за голову и побежал к столу распорядиться. «Ай-яй-яй! – шепнул на бегу Алексею. – Хоть бы словечком намекнули!» – «А я и сам позабыл, – смутился Кольцов. – До сей поры привычки не было праздновать… Да и что я за фигура такая?»
Хлопнули пробки, официанты разлили шампанское, и гости один за другим потянулись к Кольцову с поздравлениями.
7
Между тем в нумерах уже становилось тесно. Приехал Владиславлев в парадном, голубом с эполетами и шнурами мундире, как всегда чистый, прямой и важный. Пришли поэты Бенедиктов, Бернет, переводчик «Фауста» Губер и земляки Кольцова, воронежцы: цензор Никитенко и морской офицер Крашенинников. Самым последним пожаловал Кукольник. Он вошел в комнату под руку с Булгариным. Кольцов и Панаев переглянулись: Булгарину приглашения не посылалось.
– Ну, не взыщи старика, – подрыгивая на ходу короткими ножками, подошел он к Кольцову, поеживаясь и потирая лысину. – Не взыщи! Не зван, а пришел, притащился… поглядеть притащился! И впрямь совестно – все толкуют: «Кольцов! Кольцов!» – а я его и не видывал. Вот-с спасибо Нестору Васильичу: он – сюда, а я за ним, как репей на хвосте-с, право… Э, да тут, судари мои, пир, банкет-с! Или прием прославленным поэтом своих почитателей?
– Ну, что вы, Фаддей Венедиктыч, – просто сказал Кольцов. – Рад гостю, прошу покорно.
Булгарин захихикал и раскланялся на все стороны. Искоса злобно глянув на Полевого, с которым был на ножах, изогнулся перед Владиславлевым и вдруг увидел Одоевского.
– Ваше сиясс!.. – восхитился. – Батюшка!
Одоевский сухо кивнул и отвернулся.
8
За ужином все хвалили бирючка. Кукольник съел их добрый десяток и сказал экспромт:
Пестры, как барсы, и жирны
Сии воды донской сыны!
Булгарин захлопал в ладоши.
– Вот гений! Стих сам льется… А? Рыбку воспел!
Панаев шепнул Кольцову: «Экая образина!» – и громко сказал:
Все б хорошо, да вот беда:
Стиху иному мать – вода…
Все засмеялись. Кукольник сделал вид, что не слыхал панаевского экспромта.
– Резко судишь, Иван Иваныч! – погрозил пальцем Булгарин. – «Рука всевышнего» – непревзойденное творение.
– Конечно, – весело согласился Панаев. – Всем известно, что
«Рука всевышнего» три чуда сотворила:
Отечество спасла,
Поэту ход дала,
Зато… кого-то уходила!
Полевой принужденно засмеялся. Панаев намекал на него: за резкий отзыв о «Руке» был закрыт «Телеграф» и на Полевого посыпались напасти.
– Ну, что там старое вспоминать, – примирительно вмешался Одоевский.
– Верно, верно, князь, – живо откликнулся Кукольник. – Ведь вот и я на Николая Алексеича, – он кивнул в сторону Полевого, – не обижаюсь нисколько… А уж он ли меня не поносил!
– Молодо-зелено, – смущенно пробормотал Полевой. – Я, видит бог, Нестор Васильич, ваш талант почитаю.
Одоевский презрительно улыбнулся.
– Господа! – воскликнул Кольцов. – Неужто мы браниться да счеты сводить собрались? Право, вы меня обижаете, господа! Прошу покорно не отказать, по русскому обычаю…
Он взял у официанта поднос с вином и стаканами и начал с поклоном обходить гостей.
– По русскому обычаю, – повторял он. – Прошу не отказать, господа!
9
Ужин кончился весело и мирно. Полевой клялся Кукольнику в любви и верности и поносил на чем свет стоит крамольные московские нравы. Одоевский и Краевский уехали сейчас же после ужина. Владиславлев, выпросив у Кольцова стихи, исчез, не прощаясь, по-английски. Официанты убрали столы, тесная компания расселась по диванам, начался оживленный разговор.
Стройный, красивый Крашенинников в черном с золотым воротником мундире рассказывал о шторме, во время которого затонул его корабль, и ему с матросами пришлось около суток продержаться в бушующем море, пока французский транспорт не взял их к себе на борт.
– Ох, батюшка, страх-то какой! – простодушно сказал Венецианов. – Легко сказать: сутки в пучине морской!
– Море! – мечтательно вздохнул Бенедиктов. – Оно хорошо уже тем, что вечно пленяет поэтов…
– Ну, милый, – махнул рукой Венецианов, – и без твоего моря для вдохновения есть предметы. Вон рожь спелая или степь ковыльная – чем тебе хуже моря?
– Да полно, Владимир Григорьич! – вскочил Булгарин. – Не слушай их, соловей ты наш! Скажи свое «Море»… Да просите же, господа, Владимира Григорьича!
Бенедиктов встал, одернул фрак и, скрестив на груди руки, мрачно поглядел на гостей.
– Ах, каналья, вот кривляется! – шепнул Алексею Панаев.
Бенедиктов увлекся. Он то размахивал руками, то прижимал их к манишке и так таращил глаза, что делалось страшно: не окривел бы! Его неприятный, дребезжащий голос повышался до визга и замирал до шепота. Стихи были цветисты и вычурны, как все, что он писал.
Свинцовая дума в тебе потонула, –
завывал Бенедиктов, –
Мечта лобызает поверхность твою…
Отрадна, мила мне твоя бесконечность!
– Да, – довольно громко заметил Венецианов. – Вот кабы ты этак побарахтался сутки-то… В бесконечности!
– Умник! Умник! – умилился Булгарин, когда Бенедиктов умолк. – Вот дельно так дельно! А ну-тка, господа, – Булгарин растопырил руки, как будто собираясь кого-то поймать, – ну-тка, новейшие-то… нешто могут? – искоса поглядел на Кольцова. – Где там! Все по земле да по грязи – «чвяк! чвяк!»
Кольцов улыбнулся.
– Ну, так ведь вы, Фаддей Венедиктыч, давний поклонник прекрасного. Мне еще Александр Сергеич про вас говаривал…
– А что? А что? – поспешно перебил Булгарин. – Что говаривал? Он, покойник, востер на язычок был… Многим от него перепадало. Но меня уважал-с! На всех сошлюсь – уважал-с!
– Да ведь нельзя же, – обиделся Бенедиктов, – нельзя одно лишь матерьяльное признавать, а красота, мечты небесные…
– Нет-с, господа, – спокойно сказал Кольцов. – Так рассуждать нельзя. Вот вы все говорите: поэзия, возвышенность, красота. А что это за поэзия, что за красота, когда в ней жизни нет? Возвышенность! Так скажите – что же и над чем возвышается?
– Э, батюшка! – Булгарин уперся руками в коленки. – Так это же речи господина Белинского!
– Да, ежели вам так угодно, Белинского! – согласился Кольцов. – Это, доложу я вам, такие речи, что в ночном мраке светло становится, а зимой снег тает… Вы не обижайтесь на меня, Владимир Григорьич, но вот мы сейчас пьеску вашу «Море» прослушали… Слов нет, презвучная пьеска, но, господа, где же идея? Где мысль? Ведь тут слова одни голенькие! «Мечта лобызает поверхность…» – ведь это же так, собрание звуков, заклинанье, все равно, что у нас в деревенском быту заговоры: «Арц! Арц! Арц!» – а что это за «арц» – одному богу ведомо!
– Ага, видишь, видишь! – Вовсе уж пьяненький Кукольник обнял Бенедиктова. – Что я говорил? Для них, – он сделал ударение на слове «для них», – для них ли нам писать? Обидно, горько!
Гости разъехались часа в два ночи.
Панаев принялся показывать, как варить глинтвейн, да злоупотребил. Кольцов повез его домой. Шел дождь, было тихо.
– А вы молодец, Алексей Васильич! – сказал на прощанье Панаев. – Лихо вы их! Да только не резко ль?
– Да что же все в молчанку-то играть? И так уж довольно я в запрошлом годе молчал. А нынче досада взяла: несут галиматью, и преважно… Ну да ничего: пущай и наши копыты помнят!

Глава третья
Сколько звуков, сколько песен
Раздаются вновь во мне…
А. Кольцов
1
Взяв Сребрянского из госпиталя, Алексей не повез его в Измайловский полк, на его старую, неуютную, грязную квартиру, а поселил вместе с собой у госпожи Титовой, отведя Андрею Порфирьичу чистенькую, солнечную комнатку.
В тот же день, как Сребрянский удобно устроился в своем новом жилище, Кольцов привел цирюльника, и тот постриг и побрил Сребрянского. Затем Кольцов купил полдюжины тонких полотняных рубах, сюртук, сапоги, переодел Сребрянского и положил себе за правило следить за внешностью и удобствами своего друга.
– Ты, Алеша, – с улыбкой сказал однажды Сребрянский, – за мной как за любимой женщиной ухаживаешь… Чем и когда отблагодарю я тебя за твою доброту?
Когда все было готово к отъезду, то есть выписаны подорожные свидетельства, закуплена провизия и уложены мешки и чемоданы, Кольцов пошел прощаться с питерскими друзьями.
У Жуковского он застал Брюллова и Венецианова. Портрет был закончен. Он стоял в кабинете, сияя свежим лаком и золотом новой рамы. Жуковский сообщил, что на днях состоится аукцион, пожалел, что Кольцов уезжает. Спросил, все ли дела его хороши, а когда Алексей стал благодарить его за покровительство и поддержку, поморщился и сказал, что это такие пустяки, о которых и вспоминать нечего.
– Это все, правда, братец, ерунда, – подхватил Венецианов, – все крючкотворство это сенатское. А вот дело так дело! – указал на портрет. – Тут Василья Андреича с Карлом Павлычем уж не только мы с тобой – вся Россия со временем благодарить станет… Ну, прощай, голубчик, Христос с тобой, приезжай поскорей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52