А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

– Гуляем, Варвара Григорьевна!
Варенька махнула платочком и поплыла серой утицей. Ее старичок поджал бритые губы и сердито отвернулся. «Я б тебе показал! – раздраженно подумал он про жену. – Я б тебе, дьяволице, сказал, словечко, кабы не векселя!»
Он много задолжал Башкирцеву, векселя были просрочены.
– А ты что ж, – шепнул Кольцов Анисье. – Покажи-ка Вареньке, как это у нас делается…
Анисья глянула на Кареева и, засмеявшись, вошла в круг. «Пойдем, Алеша!» – взглядом позвала она Кольцова. Алексей сделал хитрую выходку и, дробно постукивая подковками сапог, по кругу обошел сестру.
«Чудо как хороша!..» – любовался Кареев. Чтобы лучше видеть ее, он встал. Анисья, чуть касаясь пола, сказочной птицей неслась по залу, тяжелая коса с голубой лентой летела за ней, и белый платочек в руке мелькал, как голубок. Гости повскакали с мест и стали хлопать в ладоши. Один старичок Лебедев сидел, отвернувшись и что-то шепча.
Башкирцев вырвал у музыкантов бубен и чертом пошел кругами, возле Анисьи.
– Жги, сестренка! – вскрикивал он. – Вот люблю, хорошо! Делай!
Один за другим, словно в воронку водоворота, гости втягивались в пляс. Половицы стонали от топота. Стало жарко. За окнами пылали бочки.
Анисья выбежала из круга и, обмахиваясь платочком, усталая и сияющая, опустилась на стул.
– Душно! – шепнула Карееву. – Пойдемте посмотрим, как бочки горят…
– Да оденьтесь же! Как можно… Простынете! – едва поспевал за ней Кареев. В сенях он схватил свою шинель и уже на ступеньках крыльца догнал Анисью. Поскрипывая каблучками по тугому снегу, она бежала к пылающим бочкам. Кареев накинул ей на плечи шинель.
– Чем не драгун? – глядя снизу вверх на Кареева, засмеялась Анисья.
Они стояли, освещенные красноватым пламенем догорающей смолы. В темном пушистом мехе воротника ее лицо казалось таким милым, таким желанным… Не думая о том, так это или не так, и можно ли, Кареев обнял Анисью и крепко поцеловал ее в полуоткрытые, теплые губы.
– А-ах! – не то крикнула, не то вздохнула она.
И, сбросив шинель на снег, побежала к крыльцу.

Глава третья
Открылась бездна, звезд полна;
Звездам числа нет, бездне – дна.
М. Ломоносов
1
В Смоленском соборе ударили к поздней обедне. Мясники вытерли о фартуки окровавленные руки, скинули шапки и стали креститься.
Торговавший на базаре кольцовский малый на праздниках опился, упал на улице и поморозил руки. Алексею пришлось идти в мясной ряд и самому становиться за прилавок.
Тяжелым, широким, похожим на старинную секиру топором, гакая от натуги, он рубил замерзшие говяжьи туши. В длинном окошке мясной лавки пестрел базар – ковровые шали, полушубки, седые от инея лошади, смоленская колокольня с часами, галки, бирюзовое небо.
Недавно он взял у Кашкина рукописный перевод книги Фихте «О назначении человека». Название показалось заманчиво, это было как раз то, о чем он много думал. С большим трудом, возвращаясь по нескольку раз назад и перечитывая вновь, он одолел книгу и вчера закрыл ее последнюю страницу. Однако после Фихте назначение человека не только не стало ясным, но сделалось еще туманнее. «Неужто так и не дано мне понять?» – разрубая коровью тушу, огорченно думал Кольцов.
В лавку вошел Кареев.
– А, Саша! – обрадовался Кольцов. – Вот уж кстати, так кстати… Садись, да нет, сюда, а то шинель замараешь.
Он вытер фартуком табуретку и подвинул ее Карееву.
– Я на минутку, – сказал Кареев. – А почему – кстати?
– Да вот, понимаешь, в назначении человека запутался…
И Кольцов рассказал, как много ждал от книги и как она, не дав ничего, кроме путаницы, обманула его.
– Вот Николай Владимирыч сказывал, что книги – друзья. А я так соображаю, что они иной раз и врагами становятся…
Кареев засмеялся.
– Знаешь что? – забавно, по-мальчишески, наморщил лоб. – По-моему, нам эта немецкая философия не ко двору… В конце концов у них все сводится к богу.
– Оно бы ничего, да к богу-то не нашему!
– Ясное дело, к немецкому. Ну, да это пустое… – Кареев заговорщически поглядел на Кольцова. – Вечерком к Дмитрию Антонычу зайди.
– Что это? – удивился Кольцов. – Ведь ты его не жалуешь…
– Да, разумеется, и по заслугам. Он сам и век бы мне не нужен, да человек у него сейчас больно хорош. Хотел бы тебя с ним свести.
– Что за человек?
– Э, малой! – позвали Кольцова от окошка. – Отруби-кась с полпудика вон от задней-то части…
– Пожалуйте-с! – Кольцов поплевал на руки.
– Так смотри, приходи обязательно! – Кареев взялся за ручку двери. – Там, может, и о назначении человека кое-что выясним, – шутливо прибавил уже за порогом лавки.
«Чудной Саша! – орудуя тяжелым топором, размышлял Кольцов. – Все у него – тайна, все не договаривает что-то… И что за человек такой объявился вдруг у Дмитрия Антоныча?..»
2
По навощенному полу чистенького зальца, заложив руки за фалды поношенного сюртука, ходил некрасивый, с угрюмым, шишковатым лицом, костлявый господин. Он прозывался Васильем Иванычем Сухачевым, литератором из Одессы, где в дни далекой юности встретился с Кашкиным и, сблизившись с ним, ввел его в известный дом.
В этом доме собирались молодые люди, проводя время за чтением таких опасных списков, как радищевское «Путешествие» и пушкинская «Вольность». Ветерок свободомыслия свистел тогда в юной голове Кашкина; не раз произносил он в том доме пылкие речи против самодержавия, в защиту угнетенного человечества; грозился умереть за вольность и братство и не сознавал по легкомыслию, что все это могло привести да и привело его товарищей к печальному концу.
Вскоре после памятного декабря двадцать пятого года одесские жандармы нагрянули в известный дом, и все молодые люди были взяты и посажены в крепость. Кашкин избежал этой участи: к этому времени он уже проживал в Воронеже и был владельцем книжной лавки. Ветерок вольнодумства улегся в его беспокойной голове.
Слухи об аресте друзей, дошедшие из Одессы, обеспокоили его, некоторое время он с тревогой ожидал неприятностей. Опасался, как бы друзья не оговорили его и как бы не пришлось менять чистенькое зальце с фортепьянами на сырые и холодные, кишащие мокрицами стены Петропавловского каземата. Кашкин очень боялся мокриц и от одной лишь мысли о них страдал невыносимо.
Однако все улеглось, его имя не упомянулось в следственных папках Третьего отделения. Друзей, собиравшихся в известном доме признали непричастными к декабристам и выпустили из крепости запретив, однако, им проживать в больших городах и учредив над ними полицейский надзор.
Все устроилось отлично. Кашкин успокоился, свободно вздохнул и перестал думать о мокрицах. Торговля шла бойко, он женился, небеса сияли безоблачно. Когда на поверхности его житейского озерца не осталось ни рябинки и воронежское общество признало в нем почтенного негоцианта и просветителя, ему даже захотелось побаловаться былым вольнодумством. Он с удовольствием толковал с молодыми людьми о Рылееве, о цепях рабства, однако далее дозволенного цензурой не заходил. При всем этом он исправно соблюдал посты, посещал церковь, говел и причащался а в дни царских тезоименитств вывешивал на воротах дома трехцветные российские флаги и зажигал плошки.
И вот вдруг, как дурной сон, появился Сухачев, за которым следила полиция, и остановился не в заезжем дворе, не в гостинице, а велел ямщику ехать прямо к Кашкину.
Тишина чистенькой квартирки была нарушена громким и неприятным голосом нежданного гостя. Уютные комнаты наполнились запахом дешевого табака. Раздражала привычка Сухачева беспрестанно ходить из угла в угол. Кроме того, сухачевские сапоги были дурно сшиты, в каблуках торчали гвозди и царапали зеркально навощенный пол.
Впервые за последние годы Кашкину представились отвратительные мокрицы, и он содрогнулся.
3
– Я тебе, Дмитрий Антоныч, удивляюсь! – громко, каким-то ненатуральным голосом, словно желая, чтобы его слышали за стеной, говорил Сухачев. – Так погрязнуть в своем благополучии! Так отрешиться от всего, чем жил… этого, брат, извини, не понимаю!
Кашкин нервно стучал пальцами по круглому, покрытому пестрой гарусной скатертью столику и, с усилием растягивая бледные губы, улыбался. «Весь пол исцарапает! – уныло думал, глядя на тощие ноги шагающего Сухачева. – И чего орет? Эк его угораздило приехать…»
– Да что же… Ты, Василий Иваныч, неверно обо мне судишь. Если я не кричу, не ношу за пазухой пистолета, так ты уж…
– При чем тут пистолет! Я не об том говорю, – раздраженно перебил Сухачев. – Я про то тебе хочу сказать, что в городе, где есть гимназия, семинария, войско, где, наконец, в среде чиновничества можно найти мыслящих людей, ты не стремишься стать центром того направления, сторонником которого я тебя знавал!
– Ну как же, у меня собираются… («Ох, что я несу! – с ужасом подумал Кашкин. – Надо решительно отказаться, пресечь!»)
– Я знаю, собираются, – насмешливо гмыкнул Сухачев. – Кареев, Кольцов… Семинарист еще этот, как его… Сребряков? Сребров?
– Откуда ты знаешь? – растерялся Кашкин.
– Ну-ну! – хрипло хохотнул Сухачев. – Ты не подумай, что черная магия, – я этим летом в Одессе с Кареевым познакомился. Он дельный малый. Ты извини меня, Дмитрий Антоныч, я без твоего ведома записочку с дворником утром послал и от твоего имени просил пожаловать…
«Слава богу! – вздохнул Кашкин. – Может, разговор на поэзию повернем…»
– Да вот еще не забыть бы… – Сухачев присел на диван рядом с Кашкиным. – У меня к тебе, Дмитрий Антоныч, просьба…
«Господи, что ему еще нужно? – зябко поежился Кашкин. – Денег, наверно?»
– Я бы не стал утруждать тебя этой безделицей, да мне сейчас – край, ты уж извини, я по старой дружбе… Не найдется ли у тебя целковых этак двести? Завтра бы в путь, да вот обстоятельства проклятые держат!
– Что ж, я рад помочь… вот, пожалуйста. Никак стучат? – с надеждой прислушался Кашкин. – Не они ли? Так и есть… Я Кольцова по кашлю узнаю…
4
Однако разговор на поэзию не повернулся.
– Я вас знаю, – здороваясь с Кольцовым, заявил Сухачев. – Мне Александр Николаич о вас рассказывал и пьески ваши читал. Я некоторые даже записал с его слов.
– Вот какой ты, Саша! – упрекнул Кольцов. – А мне – ни слова…
– Да у меня были причины!
– Верно-с, – подтвердил Сухачев. – Я сам просил не распространяться. Обо мне лучше молчать, чем говорить. Потому и на постоялый двор не поехал: меньше гласности. Я, господа, очень скромен и не терплю постороннего внимания! – снова не то засмеялся, не то закашлялся Сухачев. – Да-с, не терплю! Особенно – полицейского…
Кашкин подошел к окну и поправил штору. Он страдал. Насильственная улыбка, кривившая его губы, причиняла ему физическую боль. Мысли, одна тревожнее другой, вертелись, как змеиный клубок. «Повернуть разговор! – мелькало в голове. – Да как повернешь? Вишь, и деньги взял, а все ломит напрямик… Или пойти распорядиться насчет закуски? Да, именно, надо позвать их к столу, а там…»
Он извинился и пошел к жене. Та догадывалась, что гость неприятен Дмитрию Антонычу, как и ей, тем, что он много курит, сорит пеплом, громко говорит и царапает каблуками пол. Но она не понимала да и не могла понять его тревожного состояния, потому что не знала, кто такой Сухачев.
Когда Кашкин пришел к ней, насильственная улыбка исчезла, но боль в скулах и щеках оставалась и причиняла ему страдание. Он сказал, что ему нездоровится, попросил жену собрать закуску и пошел назад. Его удивила тишина в гостиной. Подойдя к двери, он убедился, что там говорили вполголоса. Не входя в комнату, он остановился послушать.
– Что ж, – говорил Сухачев, – время проходит, люди меняются. Кто бы узнал сейчас в нем того пламенного вольнодумца, каким он был десяток лет назад.
Кашкин догадался, что речь идет о нем, и затаил дыхание.
– А нынче, – продолжал Сухачев, – нынче я вижу благополучного, почтенного негоцианта, раздобревшего от тихой и безмятежной жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52