А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Ненавижу! – прошептала Варенька. – Не-на-ви-жу! Старый козел… Ведь силой же выдали… Господи!
– Да зачем же?.. – начал было Кольцов, но она уже бежала по лугу, и высокая трава била ее по мокрым коленям.
7
Как это все волшебно соединилось вдруг: и дождь, и давешний плач, и Варенька… Стало спокойно, карандаш торопливо побежал по бумаге.
Ах, зачем меня
Замуж выдали
За немилова –
Мужа старова?
Кольцов яростно зачеркнул слово «замуж» и надписал над ним: «силой».
Небось весело
Теперь матушке
Утирать мои
Слезы горькие…
Бедная красивая Варенька! Верно, ей бы – счастье, смех, хороводы…
Хорошо глядеть
На цветистый сад.
Хорошо гулять
Летом по полю…
А там, внизу, под дождем – возле шалаша – злой старик, размахивая костлявыми руками, кричит: «А-я! А-я!»
«Не достанешь, старый дурак!» Кольцов беззвучно засмеялся.
Каково ж смотреть
На немилова,
Целый век с ним жить,
Мукой мучиться!
Шестнадцатилетнюю девчонку отдали старому черту Лебедеву, а? За что же? Да все за богатство! А какое богатство, коли он у Башкирцева из долгов не вылазит.
Небось весело
Глядеть батюшке
На житье-бытье
Горемычное!
Небось сердце в них
Разрывается,
Как приду одна
На великий день!
Он, Лебедев, сказывают, бил ее, к работникам да к приказчикам ревновал. Правду, нет ли, только маменька говорила, будто он кошками ее хлестал: разденет донага, ухватит кошку за задние лапы да и давай охаживать…
От дружка дары
Принесу с собой:
На лице печаль,
На душе – тоску…
Ну, положим, Варенька – сирота, так ведь тетка-то Лиза – ведь это она все смастерила, сосватала, ведьма… А потом, как это давеча дворник: «В нашем обиходе и нехорош, так хорошим сделается!»
Поздно, родные,
Обвинять судьбу,
Ворожить, гадать,
Сулить радости!
Да еще и так урезонивают: «Муж он тебе ай нет?» Вот оно венец-то церковный… Окрутили – все!
Пусть из-за моря
Корабли плывут.
Пущай золото
На пол сыпится;
Не расти траве
После осени;
Не цвести цветам
Зимой по снегу!
Сребрянский проснулся. Свеча нагорела и оплыла. Кольцов все сидел у стола, и было непонятно – дремлет ли, задумался ли.
– Алеша! – позвал Сребрянский. – Дай, милый, напиться…
Кольцов вздрогнул, вскочил и ничего не видящими глазами поглядел на друга.
– Да ты плачешь никак? Алеша!
Алексей махнул рукой, схватил кружку и выбежал в сени.

Глава четвертая
Не стаканами, не бокалами,
А сердцами крепко чокнулись,
И душа душе откликнулась…
П. С. Мочалов
1
Весной 1838 года типограф Степанов купил журнал «Московский наблюдатель». Это был бесцветный, плохонький ежемесячник с несколькими сотнями подписчиков, но вполне благонамеренным направлением.
Деятельный и умный Степанов понимал, что для процветания его журнала прежде всего нужен талантливый редактор, и Белинский, которого Степанов знал давно, получил предложение стать (необъявленным, впрочем) редактором «Московского наблюдателя».
Журналишко был настолько плох, что Белинский, став редактором, в отчаянии схватился за голову, – надежда поправить репутацию журнала казалась несбыточной. Тем не менее он со всей присущей ему страстностью решился на этот подвиг, и в марте 1838 года редакция «Наблюдателя» превратилась в боевой штаб передовых московских литераторов. Здесь читали, спорили, смело разрушали признанные авторитеты и грозились перевернуть мир.
Первый номер собирался с быстротой невероятной. Бакунин и Катков переводили Гегеля и сочиняли программные статьи. Поэты Станкевичева круга (сам Станкевич находился за границей) возлагали, как острил Клюшников, свои поэмы на алтарь отечества. Белинский с нетерпением ждал возвращения Кольцова из Петербурга, чтобы взять новые стихи. Статья о Гамлете и Мочалове, отвергнутая Полевым, была уже набрана, и Белинский читал и поправлял гранки.
– Стихов! Стихов! – восклицал он. – И где это Кольцов запропастился!
2
Дождь, шумевший всю ночь, окончился к рассвету. Низкие тучи все еще стояли над Москвой; в замоскворецких садах, стекая с веток на землю, шлепали тяжелые, прозрачные капли. Стало тихо, и в наступившей утренней тишине зазвонили к обедне и заголосили московские петухи.
Кольцов проснулся рано и не сразу вспомнил, что он в Москве, а когда вспомнил, ему стало радостно. Сребрянский спокойно спал, дыша ровно и почти не кашляя. На столе лежал листок со вчерашней песней. Алексей прочел ее заново шепотом, затем еще раз – вполголоса и нараспев. Он с тревогой брал в руки листок: часто случалось так, что написанное вечером – утром оказывалось негодным и рвалось на клочки.
Однако песня по-прежнему была хороша.
Ночью, когда Сребрянский попросил пить и заметил на его глазах слезы, Кольцов не стал читать другу новую песню. Теперь он ждал, когда Сребрянский проснется: ему не терпелось показать свои новые стихи. Он даже кашлянул несколько раз и, расчесывая волосы, нарочно уронил гребень. Но Сребрянский спал глубоко, и Кольцов, так и не дождавшись его пробуждения, оделся в новое платье, опрыскал голову и манишку духами и, наказав дворнику глядеть за больным, отправился к Белинскому.
Несмотря на ранний час, тот был на ногах. Он, как обычно, работал, стоя у высокой конторки.
– Наконец-то! – бросился навстречу Алексею. – Этак томить! Ведь я тут заждался вас.
– Раненько ж вы подымаетесь, Виссарион Григорьич!
– Раненько?! – Белинский засмеялся. – Да я, ежели сказать по совести, еще и не ложился…
Он указал на свежие оттиски листов «Московского наблюдателя».
– Тут, батюшка, мечты предерзкие! Полторы тысячи подписчиков даже во сне снятся!
– Что ж так? Полторы только? Почему не три?
Белинский пожал плечами:
– Нет, я гляжу на эти вещи трезво. Сенковский, Булгарин – все эти «сыны отечества» – те могут. Их всякая дрянь читает… Но цензоры, голубчик! Цензоры!.. Слово «святой» вымарывают, вымарывают все: дважды два четыре, Волга впадает в Каспийское море… Ну, черт с ними… Батюшки! – спохватился Белинский. – А самовар-то? Сейчас, сейчас наладим, чайку с вами попьем…
Он побежал на кухню. Вскоре Кольцов услышал глухие проклятья и треск колющейся лучины.
– Позвольте мне, – предложил Кольцов. – Я это лучше вашего сделаю.
– Нет уж, никак не позволю. Вы – гость! Где это видано, чтобы гости самовары разводили… Идите-ка посуду соберите, там в шкафчике увидите.
И выпроводил Кольцова из кухни.
В шкафчике было три чашки и два блюдца. Кольцов вытер их, поставил на стол. С черными от угля руками вошел Белинский.
– Ну, рассказывайте про Питер! Хотел было до чаю отложить разговор, да нет, не терпится… Каков Полевой? А?
Кольцов рассказал о своих встречах с ним, о том, как у него на вечеринке Николай Алексеич клялся в любви Кукольнику.
– Подумать! – огорчился Белинский. – Полевой и Кукольник! Кто бы мог вообразить? Ну, а что Питер?
– Пусто в нем без Пушкина… Холодно. Нет у тамошних литераторов душевности. Вот разве Иван Иваныч Панаев один, славный человек, право. Мы с ним сошлись. И вас он любит.
– Мне самому страх как хочется поближе с ним познакомиться. Да! – вспомнил Белинский. – В первом моем номере «Наблюдателя» вот…
Перевернул груду листов, видно только что тиснутых, с еще не просохшей, мажущейся краской.
– Вот тут – ваше…
Белинский протянул один из листов Кольцову. Там были напечатаны «Могила», «Раздумья селянина», «К милой» и дума «Вопрос».
Как ты можешь
Кликнуть солнцу:
Слушай, солнце!
Стань, ни с места!
– А Мишель Бакунин отличился как! Он дает перевод Гегелевых «Гимназических речей»… Ну, «Речи» сами по себе – это еще не Гегель. Но предисловие Мишенькино! Пальчики оближете! Да вот, погодите, сейчас покажу… Вот, читайте! Вот здесь, – Белинский сунул в руки Кольцову пачку листов. – И здесь… – отчеркнул ногтем. – Да вы сами увидите… Ох, черт, забыл!
Он опрометью кинулся на кухню.
Кольцов пробежал глазами лист, поданный Белинским. Философские термины, затруднявшие понимание, облепили его, как осиный рой. Досадливо поморщившись, он пробросил непонятное место, и вдруг отчетливая, ясная фраза ошеломила его: «Конечный рассудок мешает человеку видеть, что в жизни все прекрасно, все благо и что самые страдания в ней необходимы, как очищение духа, как переход его от тьмы к свету…»
– Да что же это?.. Опять проклятое разумение всю подлость оправдывает? Да нет, я, верно, тут чего-то не понял…
– Алексей Васильич! – окликнул Белинский. Он стоял в дверях, его руки по-прежнему были запачканы углем, на лице – растерянная улыбка. – Пошли в трактир чай пить!
– Позвольте… а самовар-то?
– А ну его к черту! Я, видно, воды забыл налить: распаялся, проклятый!
3

В трактире они встретили Клюшникова.
– Вот хорошо! – обрадовался он. – А я, Виссарион, хотел было к тебе бежать… Ты вечером что делаешь?
– Как обычно. Что может делать раб? Работать, конечно!
– Плюнь! Вон и Алексей Васильич то же скажет. Правда? – обратился к Кольцову.
– Не знаю, – замялся Алексей.
– Ну, уж я-то знаю! – уверенно заявил Клюшников. – Нынче будем Мочалова слушать. Приходите часам этак к одиннадцати к Селивановским. Ты ведь знаком с младшим?
– Не так чтобы очень… По «Молве» отчасти.
– Пустяки! Он тебя хорошо знает и любит. Катерина Федоровна – добрейшая из женщин! А главное – Мочалов. Он приедет к ним прямо из театра. Боже, как он читает «На погребение генерала сира Джона Мура»!
Не бил барабан перед смутным полком,
Когда мы вождя хоронили…
Клюшников скрестил руки и сделал мрачное лицо. Подошел половой, расставил чашки и с удивлением поглядел на него. Белинский засмеялся:
– Ты, братец, свежего человека огорошить можешь! Ну, Алексей Васильич, прошу… московский наш чаек, калачи московские…
– Это вам не Питер, – вставил Клюшников.
– Да, кстати: Питер, – подхватил Белинский. – Стихов, наверно, там написал кучу! Шутка сказать: два месяца пропадал…
– Да вот то-то и оно – хоть бы строчку. А как вчерась попал в родимую нашу матушку – в ту пору ж и составил!
Он вынул из кармана листок и тут же, за чаем, прочел вчерашнюю песню.
– Черт знает! – хлопнул ладонью по столу Клюшников. – Где вы только этого русского духу набираетесь?
– Вона! – усмехнулся Кольцов. – А двор-то постоялый на что!
– Да, да… – Белинский чайной ложечкой чертил на скатерти невидимые узоры. – Великий вы мастер живописать горе людское…
– Чай, горе-то, – сказал Кольцов, – много легше показать, чем радость.
– Нет, я вот про что: где-то там, – Белинский махнул куда-то в сторону, – где-то там существует Гегель с его блестящей философской системой, совершенной, как античная статуя, как Аполлон Бельведерский. Мы тянемся сейчас к нему, любуемся совершенством форм. Мы миримся с грязной и страшной действительностью, ибо воспринимаем ее как Разумение… И вдруг – бац! – Белинский рубанул ладонью воздух. – Живой, страдающий художник создал потрясающую картину, изобразил горе, простую человеческую скорбь… К чертям полетело и Разумение и философская система, все, все – прах! И ваш покорный слуга, – поклонился иронически, – ваш покорный слуга, сознавая разумность действительности, где ничего ни выкинуть, ни похулить, вдруг задумывается: разумно-то разумно, а как бы сделать еще разумнее?
– Ах! – с комической грустью вздохнул Клюшников. –
Аполлон мой, Аполлон,
Аполлон мой Бельведерский!
Виссарьон мой, Вассарьон,
Виссарьон мой вельми дерзкий!
– Итак, друзья, вечером встретимся!
Он помахал шляпой и вышел из трактира.
4
В доме типографа Селивановского все было на старый купеческий лад: изразцовые печи, несмотря на весну, топились по-зимнему; перед большими, в богатых ризах образами горели разноцветные, граненого стекла лампады; тяжелая старинная мебель (множество кресел, шкафчиков и горок с посудой) загромождала невысокие, устланные домоткаными коврами комнаты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52