А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Наконец он
повалился наземь и потерял сознание.
50
Снова придя в себя, он обнаружил, что лежит в постели
Лауры Риши. Ее реликвии, одежда и волосы, были убраны. На
ночном столике горела свеча. Из притворенного окна доносился
далекий шум ликующего города. Антуан Риши сидел на скамеечке у
его постели и бодрствовал. Он держал руку Гренуя в своей и грел
ее.
Прежде чем открыть глаза, Гренуй прозондировал атмосферу.
Внутри него было тихо. Ничто больше не бурлило и не давило.
Снова в его душе царила привычная холодная ночь, которая была
нужна ему для того, чтобы сделать его сознание ледяным и ясным
и направить его во вне: там он услышал запах своих духов. Они
изменились. Пики немного сгладились, так что сердцевина аромата
- запах Лауры Риши - засверкала еще великолепнее - мягким,
темным, мерцающим огнем. Он чувствовал себя уверенно. Он знал,
что еще несколько часов будет неприкосновенным, и открыл глаза.
Риши не сводил с него глаз. В его взгляде были бесконечная
доброта, нежность, умиление и полная, глуповатая глубина
влюбленного.
Он улыбнулся, крепче сжал руку Гренуя и сказал: "Теперь
все будет хорошо. Магистрат отменил приговор. Все свидетели
отказались от показаний. Ты свободен. Ты можешь делать что
хочешь. Но я хочу, чтобы ты остался у меня. Я потерял дочь, я
хочу усыновить тебя. Ты так похож на нее... ты так же красив,
как она, твои волосы, твои губы, твоя рука... Я все время
держал тебя за руку, у тебя такая же рука, как у нее. А когда я
смотрю в твои глаза, мне кажется, что она смотрит на меня. Ты
ее брат, и я хочу, чтобы ты стал моим сыном, моей радостью,
моей гордостью, моим наследником. Живы ли еще твои родители?"
Гренуй покачал головой, и лицо Риши стало пурпурно-красным
от счастья. "Значит, ты согласен стать мне сыном? - выдохнул он
и вскочил со своей скамеечки, чтобы пересесть на край кровати и
сжать вторую руку Гренуя. - Согласен? Согласен? Ты хочешь,
чтобы я стал твоим отцом? Не говори ничего! Не разговаривай! Ты
еще слишком слаб, чтобы разговаривать. Только кивни!"
Гренуй кивнул. И тут счастье как красный пот выступило из
всех пор Риши, и он склонился к Греную и поцеловал его в губы.
"Теперь спи, дорогой мой сын, - сказал он, выпрямляясь. -
Я посторожу тебя, пока ты не заснешь. - Он еще долго глядел на
него с молчаливым благоговением. - Ты делаешь меня очень, очень
счастливым".
Гренуй слегка растянул углы губ, подражая людям, которые
улыбаются. Потом закрыл глаза. Некоторое время он подождал,
успокаивая и углубляя свое дыхание, как это делают спящие. Он
ощущал любящий взгляд Риши на своем лице. Один раз он
почувствовал, что Риши наклонился над ним, чтобы еще раз
поцеловать, но не решился, боясь разбудить его. Наконец, задув
свечу, Риши на цыпочках выскользнул из спальни.
Гренуй оставался лежать, пока в доме и в городе не затих
шум. Когда он поднялся, уже светало. Он оделся и, тихо пройдя
через прихожую, тихо спустился с лестницы и через гостиную
вышел на террасу.
Отсюда можно было заглянуть за городскую стену и увидеть
чашу грасской долины, в ясную погоду - до самого моря. Сейчас
над полями висел легкий туман, даже марево, и доносившиеся
снизу ароматы травы, дрока и роз казались отмытыми дочиста,
простыми, просто утешительными. Гренуй пересек сад и перелез
через стену.
На площади у заставы Дю-Кур ему еще раз пришлось
пробиваться сквозь человеческие испарения, прежде чем он
выбрался на волю. Вся площадь и склоны холмов напоминали
огромный бивуак разложившегося войска. Тысячами лежали
опьяневшие, обессилевшие от излишеств ночной оргии тела,
некоторые были голы, некоторые полуобнажены и полуприкрыты
одеждой, под которую они забрались, как под кусок одеяла.
Воняло кислым вином, шнапсом, потом и мочой, детским поносом и
пригорелым мясом. Тут и там еще чадили остатки костров, вокруг
которых еще недавно жрали, пили и танцевали люди. Там и сям из
тысячекратного храпа вдруг вырывалось чье-то бормотание или
хохот. Возможно, кое-кто еще бодрствовал и заглушал последние
вспышки сознания. Но никто не заметил Гренуя, который
перешагивал через распростертые тела, осторожно и в то же время
быстро, будто шел по болоту. А тот, кто замечал, не узнавал
его. Он больше не издавал запаха. Чудо миновало.
Дойдя до конца площади, он не повернул ни в сторону
Гренобля, ни в сторону Кабри, но пошел прямиком через поля в
западном направлении, ни разу не оглянувшись назад. Когда
взошло солнце - жирное, и желтое, и жгуче жаркое, его давно уже
и след простыл.
Жители Граса проснулись в ужасном похмелье. Даже те, кто
не пил, чувствовали свинцовую тяжесть в голове, рези в желудке,
тошноту и дурноту. На площади среди бела дня, при всем честном
народе скромные крестьяне разыскивали мужей и детей, совершенно
чужие друг другу люди в ужасе высвобождались из интимнейших
объятий, знакомые, соседи, супруги вдруг публично оказались
друг перед другом в самой мучительной наготе.
Многим это событие показалось столь жутким, столь
необъяснимым и совершенно несовместимым с их собственными
моральными представлениями, что они буквально в тот момент,
когда оно произошло, выключили его из памяти, а потому и позже
в самом деле не могли о нем вспомнить. Другие, не столь
суверенно владевшие своим аппаратом восприятия, пытались не
видеть, не слышать и не думать, что было не так-то просто, ибо
позор был слишком очевидным и публичным. Те, кто нашел свои
причиндалы и своих ближних, постарались как можно скорее
скрыться с места происшествия. К полудню площадь опустела,
словно ее вымели метлой.
Только к вечеру люди в городе, и то далеко не все, вышли
из домов по самым неотложным делам. Встречаясь, они едва
здоровались, говорили только о пустяках. О вчерашних событиях и
о прошедшей ночи не упоминалось ни слова. Если вчера все еще
чувствовали себя непринужденными и здравомыслящими, то сегодня
все были охвачены стыдом. Казалось, никогда между жителями
Граса не было лучшего взаимопонимания. Воцарились тишь и гладь.
Правда, некоторые были вынуждены по долгу службы более
непосредственно заняться тем, что произошло. Традиция публичной
жизни, незыблемость права и порядка потребовали принятия
энергичных мер. Уже после полудня собрался Городской совет.
Господа, в том числе и Второй Консул, молча обнялись, словно
этот заговорщицкий жест был призван заново учредить почетное
собрание. Затем без всякого упоминания о событиях, а уж тем
более об имени Гренуя, было единодушно решено "незамедлительно
снести трибуну и эшафот на площади у заставы Дю-Кур и привести
в первоначальный опрятный вид площадь и окружающие ее
истоптанные поля". На это было отпущено сто шестьдесят ливров.
Одновременно прошло заседание суда. Магистрат без
обсуждения согласился считать "инцидент Г." исчерпанным, акты
закрыть и не регистрируя сдать в архив и возбудить новое дело
против неизвестного Убийцы Двадцати Пяти Девиц в грасском
округе. Лейтенанту полиции был отдан приказ незамедлительно
начать следствие.
Уже на следующий день он добился успеха. На основании явно
подозрительных моментов был арестован Доменик Дрюо,
мастер-парфюмер с улицы де-ла-Лув, - ведь в конце концов
хижина, где были найдены волосы и платья всех жертв,
принадлежала ему. Сначала он отрицал свою вину, но судьи не
дали ввести себя в заблуждение. После четырнадцатичасовой пытки
он во всем признался и даже просил по возможности ускорить
казнь, которую ему и назначили на следующий день. На рассвете
его вздернули - без большой помпы, без эшафота и трибун, просто
в присутствии палача, нескольких членов магистрата, врача и
священника. После того как наступила, была установлена и
запротоколирована смерть, труп приказали немедленно предать
земле. Таким образом с делом было покончено.
Город и так уже забыл о нем - настолько, что приезжие,
попавшие в город в следующие дни и между прочим осведомлявшиеся
о пресловутом грасском Убийцу Девушек, не находили ни одного
разумного человека, который смог бы поведать об этом. Только
несколько дурачков из богадельни, всем известные сумасшедшие,
несли какую-то чушь о большом празднике на площади Дю-Кур,
из-за которого им пришлось освободить свои комнаты.
И скоро жизнь вошла в свою колею. Люди прилежно работали,
и хорошо спали, и занимались своими делами, и вели себя
благопристойно. Вода по-прежнему струилась из множества
родников и колодцев и разносила по переулкам ил и грязь.
Скаредный город снова гордо высился на склонах холмов над
плодородной долиной. Солнце пригревало. Вскоре наступил май.
Начался сбор роз.
* ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *
51
Гренуй шел пешком. Как и в начале своего путешествия, он
обходил города, избегал дорог, на рассвете укладывался спать,
вставал вечером и шел дальше. Он пожирал то, что находил по
пути: траву, грибы, цветы, мертвых птиц, червей. Он пересек
Прованс, переплыл в украденном челноке Рону южнее Оранжа, вдоль
течения Ардеши углубился в Севенны и затем двинулся к Аллье на
север.
В Оверни он приблизился к Плон-Дю-Канталь. Вершина лежала
к западу, высокая, серебристо-серая в лунном свете, и он чуял
запах доносящегося с нее холодного ветра. Но его не тянуло
туда. У него больше не было страстной тоски по пещерному
одиночеству. Этот опыт уже был проделан и оказался непригодным
для жизни. Точно так же, как и другой опыт, опыт жизни среди
людей. Задыхаешься и тут и там. Он вообще не хотел больше жить.
Он хотел вернуться в Париж и умереть. Этого он хотел.
Время от времени он лез в карман и сжимал в руке маленький
стеклянный флакон со своими духами. Флакончик был еще почти
полон. На выступление в Грасе он истратил всего одну каплю.
Остального хватит, чтобы околдовать весь мир. Если бы он
пожелал, он смог бы в Париже заставить не десятки, а сотни
тысяч людей восторгаться им; или отправиться гулять в Версаль,
чтобы король целовал ему ноги; послать папе надушенное письмо и
явиться перед всеми новым Мессией; вынудить королей и
императоров помазать его в Нотр-Дам на царство как
сверхимператора, даже сделать из него Бога на земле - если
вообще можно Бога помазать на царство...
Все это он мог бы совершить, если бы только пожелал. Он
обладал для этого властью. Он держал ее в руке. Эта власть была
сильнее власти денег, или власти террора, или власти смерти:
неотразимая власть не могла дать ему его собственного запаха. И
пусть перед всем миром благодаря своим духам он предстанет хоть
Богом - раз сам он не может пахнуть и потому никогда так и не
узнает, кто он такой, то плевать ему на это: на весь мир, на
самого себя, на свои духи.
Рука, недавно державшая флакон, едва слышно благоухала, и
когда он приближал ее к носу и принюхивался, ему становилось
грустно, и он на несколько секунд останавливался, и стоял, и
нюхал. Никто не знает, как на самом деле хороши эти духи, думал
он. Все только покоряются их воздействию, даже не зная, что это
духи, что они обладают колдовскими чарами. Единственный, кто
сумел оценить их настоящую красоту, - это я, потому что я сам
их создал. И в то же время я - единственный, кого они не могут
околдовать. Я - единственный, перед кем они бессильны.
И еще как-то раз (он тогда был уже в Бургундии) ему
подумалось:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40