А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

— Во всяком случае, это еще не повод, чтобы…
— Чтобы лишать себя «радостей отцовства»? Нет, конечно. Того, кто испытывает в них потребность, это не остановит. Но ведь такие штуки каждый ощущает по-своему, не правда ли? У меня, честно говоря, этой потребности нет. И не только из-за возраста. Тут ты, пожалуй, прав.
— Понимаешь, у тебя это все в каком-то слишком уж эгоистичном плане: дескать, даст мне что-нибудь мой ребенок или не даст…
— Только в смысле морального удовлетворения!
— Да, я понимаю… Но ведь дело не только в этом. Вернее, совсем не в этом. Иначе получается кольцо, замкнутый круг: ты — ребенку, ребенок — тебе. А должна быть прямая…
— Ну да, — покивал Филипп. — Линия преемственности, эстафета! Все правильно. Но ты когда-нибудь задумывался, куда эта линия может привести? Я, к сожалению, не разделяю слишком оптимистичных взглядов на перспективы нашей цивилизации.
— Но если смотреть по-твоему, человечеству вообще пора вымирать.
— Не бойся, не вымрет. Демография показывает скорее обратное. Видишь ли… Помимо пессимистов и оптимистов — в смысле взглядов на перспективы — есть еще около трех миллиардов мужчин и женщин, которые не особенно склонны задумываться не только над судьбами цивилизации, но и над судьбой собственного потомства.
Полунин покачал головой:
— Мрачная у тебя философия.
— Помилуй, разве я философствую? Мы ведь сейчас не о бергсоновском «порыве» толкуем, — я тебе просто пытаюсь объяснить, почему ни я, ни Астрид не испытываем желания обзаводиться детьми… в наше время.
— Так вот в этом объяснении она и содержится, твоя философия. А что касается перспектив… конечно, их можно оценивать по-разному… Но у тебя, насколько помню, раньше не было этого, м-м-м… — Полунин запнулся и щелкнул пальцами, подыскивая точное слово: — Этой пассивности, скажем так. Вспомни, в Резистансе у нас перспективы тоже были не очень обнадеживающие… То есть, разумеется, все мы знали, что шею Адольфу скрутят, но личные шансы каждого из нас дожить до победы были более чем сомнительны. Тебя, однако, это не останавливало…
— Ба! Тогда альтернативой была не просто пассивность, а предательство. Или пассивное предательство — так точнее, но смысл от этого не меняется. И потом, что толку вспоминать! В сорок четвертом году, старина, жизнь казалась нам куда проще. Все ее проблемы были сведены в одну: как раздолбать бошей. Остальное, мы тогда считали, устроится само собой… Слетит на землю фея Победы, взмахнет волшебной палочкой — и мир окрасится в цвета летнего утра… Будем откровенны — этого не случилось. Когда мы с тобой на наших «шерманах» проезжали через немецкие городишки, где из каждого окна болталась белая тряпка, — мог ты себе представить, что через десять лет по этим же улицам пойдут танки бундесвера? Или что американцы будут вооружать новую люфтваффе своими сверхзвуковыми «стратофайтерами»? Жаль, я не захватил с собой, — у меня дома лежит последний номер «Коллирс», как раз вот на эту тему. Там большой очерк про одного сукиного сына… Этакий, понимаешь, трогательный пример дружбы и взаимопонимания между вчерашними противниками! Во время войны при одном из дневных налетов на Германию погиб некий капитан Хартфилд из Восьмой воздушной армии США, командир «летающей крепости». Было это в сорок третьем году. А сегодня, в пятьдесят шестом, сын этого капитана, молодой и талантливый инженер-авиастроитель — он, кстати, работает как раз в фирме, выпускающей «стратофайтеры», — этот самый подонок Хартфилд-младший отправляется в Федеративную Республику, чтобы с другими американскими специалистами помочь немцам освоить производство перехватчика. Какова ситуация, а? Могли мы представить себе что-нибудь подобное еще несколько лет назад? А мог Дино предположить, что в Италии появятся неофашисты? Ну, и так далее. Не стоит продолжать — перечень получился бы слишком длинный. Так что не удивляйся, старина, если у меня поубавилось оптимизма… Ну, выпьем. Салют…
Они выпили, поговорили еще о ходе следствия, а потом разговор стал как-то иссякать. Полунин заметил, что Филипп уже второй раз украдкой поглядел на часы.
— Ты что, торопишься? — спросил он удивленно.
— Ну да, понимаешь, я же тебе говорил — еле вырвался. После обеда должен непременно быть в Тулузе…
— Далеко отсюда?
— До Тулузы? Двести пятьдесят километров. Слушай, а может, махнем вместе? Оттуда я бы тебя свозил в Каркассону — не пожалеешь, даю слово, второго такого города нет. Там цитадель тринадцатого века, сто лет назад ее восстановил Виоле ле Дюк — был такой специалист по средневековой архитектуре, тот самый, что реставрировал в Париже Нотр-Дам. В самом деле, съездим? А завтра к вечеру вернешься на свое корыто.
— Не выйдет, служба есть служба. Я ведь на борту один по своей части — вдруг что случится?
— Да, жаль, — сказал Филипп. — В Геную заходить не будете?
— Нет, отсюда прямо в Буэнос-Айрес, насколько я знаю.
— А то мог бы вызвать туда Дино. Я недавно виделся с ним в Марселе — он приезжал по своим рекламным делам…
— Все такой же?
— Такой же, — Филипп рассмеялся. — Прихожу к нему в номер — с ним девка потрясающей анатомии: грудь, ноги — прямо на обложку. Знакомься, говорит, моя новая секретарша. Ну, мы посидели, выпили, по-французски она не умеет связать двух слов, потом выясняется: была манекенщицей, а до этого год околачивалась в Чинечитта — это у них там свой маленький Голливуд… Словом, Дино есть Дино. Ты ему напиши, хорошо?
— Да, сегодня же.
— Напиши, он будет рад узнать твои новости. Ну ладно, старина… Подвезти тебя в порт?
— Нет, я еще тут поброжу…
Они вышли на улицу, Филипп с озабоченным видом заглянул под машину, пошатал переднее колесо, надев перчатки. Потом снова снял их и бросил на сиденье.
— Ну, старина, — сказал он, раскрывая объятия.
— Да, пора прощаться, — Полунин протянул руку. — Всему свое время, дружище. Сколько это лет мы с тобой… двенадцать? Да, прямо не верится. Астрид от меня привет, и — прощай.
— Но… Черт побери, старина! — шумно запротестовал тот. — Никаких «прощай», это слово не из нашего лексикона, «до свидания» — дело другое. Уверен, мы еще увидимся, вот нагрянем к тебе в гости все втроем… Ты, кстати, немедленно напиши, как только устроишься в Ленинграде, — адрес, телефон, слышишь?
— Да, непременно. Непременно.
— А есть и другой вариант! Зачем мне приезжать как туристу, я еще возьму и аккредитуюсь у вас корреспондентом, а, черт побери? Почем знать!
— Это мысль, — Полунин коротко улыбнулся. — Кстати, и с языком попроще будет — русский наверняка легче арабского…
Они распрощались, Филипп забрался в свою жестянку и укатил, помахав в окошко рукой. Полунин прошёлся по площади, осмотрел памятник жирондистам — колонну, увенчанную статуей Свободы, — памятники Монтеню и Монтескье. Потом просто бродил по улицам красивого чужого города, охваченный каким-то странным чувством душевной усталости. Прощальная встреча с другом оказалась неожиданно грустной — дело было не в этом разговоре… Проблема отцов и детей самого Полунина не волновала, не особенно тронули его и рассуждения Филиппа о перспективах цивилизации, — во всяком случае, новизной они не отличались. Разочарование в послевоенном мире стало, как видно, уделом многих западных интеллектуалов, в том числе и тех, кто во время войны не проявлял ни растерянности, ни малодушия. Пока шла открытая вооруженная борьба — они держались как надо; зато потом не выдержали, стали сдавать. Сын Томаса Манна, говорят, покончил с собой именно из-за такого «разочарования». Тоже своего рода болезнь века…
Да, Филипп предстал сегодня перед ним в каком-то совершенно новом, непривычном облике. Пожалуй, лучше и в самом деле не встречаться со старыми друзьями после того, как пути уже разошлись. Всегда остается чувство потери. И грусть. Не прошло и полугода с того вечера в Конкордии, а Филипп стал каким-то… не то чтобы отчужденным, нет, а просто уже другим, непохожим на прежнего. Раньше — когда они рвали мосты в Нормандии, когда под Кольмаром ходили в танковые атаки под ураганным огнем восьмидесятивосьмимиллиметровок, и даже вот недавно, когда охотились за Дитмаром, — тогда все было иначе. Война вообще всех уравнивает, перед лицом смерти любые различия между людьми теряют смысл, кроме двух главных — между своим и врагом и между мужчиной и трусом; а там, в Парагвае и Аргентине, их уравнивало общее для всех троих положение иностранцев, занимающихся в чужой стране противозаконным и тоже в известной степени небезопасным делом…
А теперь все стало по-другому. Сегодня он впервые увидел Филиппа в обычной, мирной обстановке повседневности, внешне, казалось бы, ничем не изменившегося, — но уже пролегла между ними какая-то невидимая грань, четко отделяющая бездомного бродягу от человека, который живет у себя в стране, занят своей работой, своими планами на будущее. Возможно, у него действительно мало свободного времени — Полунин мог представить себе работу журналиста с ее вечной спешкой, погоней за материалом, — но все-таки, не выкроить хотя бы дня…
Да и так ли уж важно, день или час пробыли они вместе. Хуже то, что говорили на одном языке, вроде бы понимая друг друга, и при этом каждый оставался на своем, обособленном уровне мироощущения, и уровни эти не соприкоснулись. Еще одна грань — «барьер взаимонепонимания», мысль о котором впервые посетила его после той встречи с Филиппом в Асунсьоне, когда они говорили о патриотизме. Еще тогда он подумал, что дружба с иностранцем, даже вот такая, как у них, многократно проверенная и испытанная, — даже она рано или поздно может дать трещинку при ударе об этот труднопреодолимый барьер. Сейчас, к сожалению, это только лишний раз подтвердилось.
Обижаться или расстраиваться из-за этого было глупо — на законы психологии не обижаются. И все же разговор с Филиппом определенно его расстроил, оставив на душе какой-то горький осадок. Как ни странно, мысли то и дело возвращались к спору о «проблеме отцов и детей». Странно — потому что, казалось бы, какое ему-то дело до этого вопроса? Спор ведь был, если разобраться, пустым: речь шла лишь о мотивировках позиции Филиппа, которые Полунину показались надуманными. Сама же позиция… да многим ли отличается его собственная? Не случайно ведь с Дуняшей никогда не заходил у них разговор о ребенке — они словно придерживались на этот счет какого-то молчаливого соглашения. В чем же тогда разница? В том, что у Филиппа это обдумано и подкреплено аргументацией, а он просто не задумывался?
Да, видно, за все решительно приходится рано или поздно платить. Будь у них сейчас ребенок — не случилось бы того, что случилось. Эта простая мысль до сих пор не приходила Полунину в голову. Все было бы по-другому. Были бы, правда, дополнительные трудности — уже одно то, что ребенка, родившегося в Аргентине, родители не имеют права вывезти в социалистическую страну, пока ему не исполнится восемнадцать. Но обойти можно любой запрет: уезжает семья, скажем во Францию, а визу в Советский Союз оформляет уже там. Хлопотно, но вполне осуществимо. Нет, они об этом просто не думали — ни Дуняша, ни он сам. У Филиппа хоть есть определенная точка зрения, а у него?
У него все эти годы было другое: сознание себя бродягой, ощущение непричастности к окружающему, неукорененности. А бродяги об отцовстве не помышляют. До известного возраста, вероятно. Потом-то начинаются сожаления, но до этого рубежа он еще, слава богу, не дошел. Действительно, чего было спорить…
Странно, что Филипп не задал простого вопроса: мол, а ты-то сам? Нет, не задал. Может быть, потому, что давно уже видит в нем именно бродягу, этакое перекати-поле. Не случайно он сегодня дважды назвал его пиратом, — в шутку, конечно, и без задней мысли, но как часто мы говорим невзначай вещи, смысл которых куда серьезнее поверхностного значения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69