А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


В четверть пятого ее еще не было. В пять Полунин снова разогрел обед и поел в одиночестве, решив, что Дуня зашла куда-нибудь к знакомым. Хотя странно — билеты уже куплены, таких вещей она обычно не забывала. Сеанс начинается в шесть, а уже было двадцать пять шестого, — Полунин начал тревожиться.
Он все-таки повязал галстук — на тот случай, если Дуняша прибежит в последний момент (до кинотеатра было пять минут ходу). В шесть, еще раз выглянув в окно и опять ее не увидев, он поинтересовался уже вслух, где в самом деле носят черти эту пустоголовую дуреху, содрал галстук и швырнул его в угол.
Дуняша пришла в девятом часу. Услышав, как щелкнул замок, Полунин выскочил в прихожую.
— Ну что ты, Евдокия, разве так можно — обещала прийти в четыре, я уж собирался всех обзванивать…
— Я задержалась, прости, — ответила она странным голосом. — Погаси, пожалуйста, свет, у меня болят глаза…
Ничего не понимая, он протянул руку, щелкнул выключателем. Дуняша вошла в комнату, слабо освещенную отблеском уличных фонарей на потолке, остановилась у окна.
— Да что случилось, Дуня? — спросил он, совершенно уже перепуганный.
— Сейчас, подожди… — Она помолчала, потом выговорила с усилием: — Понимаешь, Владимир приехал…
— Приехал — кто?
— Господи, Владимир, мой муж…
— Так, — не сразу, сказал Полунин. — И что же?
— Я просто не знаю, как тебе сказать…
— Понятно…
Он прошел в темноте к столу, сел, побарабанил пальцами.
— Понятно, — повторил он. — Не ломай голову, Евдокия, объяснения тут… ни к чему.
— Я не могу оставить его, пойми!
— Догадываюсь.
— Только бога ради, не говори со мной таким тоном! Ты ведь ничего не знаешь!
— Я и не хочу ничего знать. Главное ты сказала, а детали меня не интересуют. Если разрешишь, я включу свет, мне надо собрать вещи.
Она обернулась к нему, словно собираясь что-то сказать, но не сказала — выбежала из комнаты и заперлась в ванной. Полунин посидел еще, бездумно глядя на светлеющий широкий прямоугольник окна, потом ему пришла в голову мысль, что завтра ей придется забирать обратно свои заявления и анкеты, — хорошо, если они еще здесь, а если отправлены в Москву? Балмашеву теперь хоть в глаза не смотри. Ничего себе, скажет, провел «воспитательную работу»… А впрочем, сама пусть и объясняется. Еще он подумал о том, что хорошо сделал, не перетащив сюда от Свенсона свои инструменты и детали, — вчера только хотел забрать, но потом решил, что лучше работать там, Дуня не любит запаха расплавленной канифоли…
Думалось обо всем этом как-то замедленно, тупо. А ощущаться вообще ничего не ощущалось — словно все чувства были отключены, вся система обесточена, выведена из строя. Упало напряжение и в мозгу, он работал как-то вполнакала, отказывался еще воспринять случившееся во всем его значении, ограничиваясь мелкими, частными деталями. Так всегда и бывает, когда случится беда. Нервная система, надо сказать, устроена на диво рационально — где еще встретишь такую безотказную блокировку…
Включив наконец свет, он постоял, крепко растер лицо ладонями, словно сгоняя сонную одурь, достал из стенного шкафа свой чемодан. Сборы заняли не много времени, он укладывал вещи спокойно и аккуратно — блокировка продолжала действовать. Когда все было готово, он вынес чемодан в прихожую, положил на него туго набитый портфель, пачку перевязанных бечевкой книг. Постояв у двери в ванную, поднял руку, чтобы постучать, но услышал звук приглушенных рыданий и, дернув щекой, отошел.
Уже на площадке, нажав кнопку вызова лифта, он вспомнил про ключ — вернулся, положил его на стол и снова вышел, аккуратно прихлопнув за собой входную дверь.
Свенсон сидел на кухне умеренно пьяный, сосал мате.
— Садись, есть разговор, — буркнул он и подлил кипятку в коричневую выдолбленную тыковку. — Как у тебя с работой?
— Работаю, — неопределенно ответил Полунин, присев к столу. Свенсон протянул ему мате, он поблагодарил молчаливым кивком и стал тянуть через серебряную витую трубочку горький напиток.
— Судовую телефонию знаешь?
Он пожал плечами и вернул тыковку Свенсону.
— Разберусь, если надо. А что?
— Заболел один парень, а в субботу выходить в рейс. Не хочешь поплавать?
Полунин долго молчал, разглядывая выщербленные плитки пола. Балмашев говорит, что дела по репатриации разбираются месяца четыре, а то и дольше; с ним — учитывая все обстоятельства — наверняка решится не так скоро. Торчать все это время здесь…
— По контракту или как? — спросил он.
— Можно и без контракта. Спишешься, когда захочешь, но пару-другую рейсов сделать придется. А там видно будет — вдруг прирастешь? «Сантьяго», парень, — и это я тебе говорю честно, — самое вонючее из всех вонючих судов, которые когда-либо оскверняли Атлантику, но команда у нас — первый сорт. Это тебе Свенсон говорит, не кто-нибудь. Словом, подумай.
— Да ладно, что тут думать…
В понедельник он вместе со Свенсоном побывал на судне и осмотрел свое будущее хозяйство. Три дня ушло на формальности — в пароходной компании, в полиции, в профсоюзе моряков, у врачей. За всеми этими хлопотами он так и не выбрался позвонить Балмашеву, вернее, не решился это сделать, предвидя расспросы по поводу Дуняши. В пятницу вечером, снабженный новенькой матросской книжкой и всякого рода справками, свидетельствами и удостоверениями, Полунин явился со своим чемоданчиком на борт и получил койку в четырехместном кубрике, где кроме него помещались двое радистов и помощник штурманского электрика. В ту же ночь, приняв в трюмы семь тысяч тонн пшеницы, «Сантьяго взял курс на Кейптаун.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Полунин позвонил в консульский отдел в конце ноября, вернувшись из первого рейса, который продолжался ровно месяц. Балмашев был на месте; он сказал, что новостей пока нет, да и рановато их ждать — ответ может прийти где-нибудь в марте-апреле, не раньше.
— Как моя автобиография — не испугала вас, когда вы прочитали все это черным по белому?
Балмашев посмеялся в трубку.
— И пострашнее читывали, мы не из пугливых. А вы-то куда опять исчезли, неугомонный вы человек?
— Плаваю, — сказал Полунин. — Решил вот на прощанье свет посмотреть.
— Мрачновато звучит, Михаил Сергеич. А в общем, правильно, поплавайте, чего вам тут торчать…
Они договорились, что Полунин даст о себе знать, когда снова вернется в Буэнос-Айрес. Он еще раз позвонил Основской, с которой так и не повидался тогда перед отплытием, но ее не оказалось дома. Больше делать на берегу было нечего, он собрал теплые вещи и вернулся в порт.
Судно стояло в Третьем доке, у элеватора «Бунхе и Борн» — им опять предстояло везти пшеницу. Тонкая пыль клубилась над раскрытыми трюмами, куда были опущены хоботы зернопогрузочных транспортеров. Запах этой пыли напомнил Полунину далекое довоенное лето, которое он проводил у деда в Новгородской области, — на току грохотала высокая красная молотилка, бежал и хлопал длинный приводной ремень, летела по ветру полова…
Он едва успел переодеться у себя в кубрике, как его позвали к первому помощнику: что-то случилось с временной телефонной линией, связывающей судно с берегом. Полунин быстро нашел и устранил неисправность, позвонил для проверки на ближайший пост Морской префектуры — телефон действовал исправно, и он уже собирался уйти из каюты, как вдруг что-то заставило его набрать еще один номер. Когда в трубке пропел сигнал вызова, он протянул руку к рычажку, чтобы тут же дать отбой, но услышал совсем не тот голос, который хотел и боялся услышать. Голос был женский, но явно аргентинский — с той особой хрипотцой и резкостью тембра, что отличает голоса испанок и испаноамериканок.
— Ола, — повторила женщина, — вам кого?
— Извините, — сказал Полунин, — я, вероятно, ошибся, но этот телефон был у меня записан — мои знакомые…
— А, это, верно, прежние жильцы! Сеньора с иностранной фамилией? Она съехала в начале ноября, тут ей все звонили из разных ювелирных фирм. Погодите, я вам дам новый адрес, она оставила у портеро, — это какой-то пансион в Бельграно, на улице Крамер, — минутку, сейчас я найду…
— Спасибо, сеньора, не стоит. Простите за беспокойство…
Вернувшись в кубрик, он забрался на свою верхнюю койку и пролежал до самого отхода, посвистывая сквозь зубы и пересчитывая заклепки на переборке.
И снова потянулись привычные уже судовые будни: утомительное безделье между вахтами, партии в покер или канасту, бесконечные разговоры соседей по койкам — о женщинах, о футболе, о том, где, что и на какую валюту можно купить или продать. Поначалу Полунин, чувствуя себя чужаком, пытался из вежливости принимать посильное участие в таких беседах, но ничего не вышло: футболом он не болел, о женщинах говорить не любил, а купля-продажа вообще была для него тайной за семью печатями. Жильцы кубрика, судя по всему, скоро пришли к выводу, что молчаливый гринго — парень с заскоком, и оставили его в покое. Теперь он обычно проводил свободные часы где-нибудь наверху, на шлюпочной палубе, загорая на тропическом солнце или глядя, как низкие колючие звезды медленно раскачиваются вокруг топ-блока грузовой стрелы — Сириус, Канопус, Ригель…
Он не жалел, что пошел плавать. Коротать последние — самые трудные — месяцы ожидания в Буэнос-Айресе было бы хуже. Одиночество не тяготило его, к нему он привык и там, давно уже привык. А думалось здесь хорошо — в этой особой корабельной тишине, ничуть не нарушаемой шумом волн, гудением ветра в такелаже и ровным, всепроникающим рокотом механизмов…
Дуняша не раз говорила, что верит в конечную целенаправленность всего происходящего, Что ни делается, утверждала она, все к лучшему. С подобным взглядом на жизнь Полунин встречался и у других и всегда завидовал этой благостной, хотя и не подкрепленной реальным опытом вере в разумность мироздания, проявляющуюся на всех уровнях — от законов небесной механики до судьбы отдельного человека. Сам он, к сожалению, этой верой не обладал.
Сейчас он пытался убедить себя, что в данном случае все получилось именно так, как и должно было. Недаром он так долго не мог сам определить свое отношение к Дуняше — физически им было хорошо друг с другом, а вообще-то… Как знать, что было бы с ними потом, не явись вдруг ее непутевый супруг. У Полунина и раньше были очень серьезные сомнения насчет того, как скоро удастся ей приспособиться к жизни в сегодняшней России, и удастся ли вообще. Строго говоря, он взял бы на себя огромную ответственность, забрав ее туда с собой. Ему очень хорошо запомнился тот случай — во время их первого посещения советской выставки, — когда он вдруг так остро ощутил Дуняшину «инородность», словно увидев ее глазами человека оттуда… А если бы она так и не смогла вписаться в нашу действительность?
Возможно, именно этого он всегда и боялся — пусть подсознательно. Возможно, именно это и заставило его сразу отступить, не попытавшись даже ничего выяснить. За это, правда, он себя теперь упрекал. Не за то, что отступил, — за то, что ушел молча. Гордость гордостью, но, вероятно, можно же было расстаться как-то… человечнее. Обиды на Дуняшу у него уже не было, он давно понял, что у нее должны были быть достаточно серьезные причины вернуться к своему Ладушке. 3 самом деле, он ведь ничего не знает, — что, если тот явился больным, инвалидом? В таком случае она и не могла поступить иначе, это естественно.
Полунин раздумывал обо всем этом, убеждая себя в предпочтительности именно такой развязки, и разум охотно принимал все доводы. С сердцем было труднее, оно не поддавалось на уговоры, оно вообще не рассуждало. Оно просто помнило. Помнило ее большие, всегда словно удивленно распахнутые глаза на треугольном личике, помнило ее низковатый голос и ее смешные галлицизмы, помнило все те слова, что они говорили друг другу весенними ночами в Таларе, когда в комнате пахло травами и серебряная от луны пампа лежала за окном.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69