А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

..
Старики-хлебосолы вокруг “так и юлили”, “кланялись об руку”, пригласили команду “к обеду”: в здании школы ждали накрытые столы. Внезапно снаружи раздалась стрельба. Разведчики бросились во двор, а там их встретили “предательские пули” казаков, тишком окруживших здание. Маракину удалось отскочить назад в школу, здесь он проскользнул в подвал, и ему посчастливилось: туда никто не заглянул. Дождавшись темноты, он прокрался на кладбище, что было рядом, и через него бежал из станицы.
Члены ревкома неохотно верили в чью-либо искренность, и на Маракине осталось подозрение. По меньшей мере, он был виновен в том, что “оказался глупее врага” и завёл отряд в западню. Разведку свою дал перебить, “как куропаток”... Его исключили из партии, посадили в оренбургскую тюрьму; впереди маячил расстрел.
Нефёда Ходакова, перебинтованного, тяжело дышащего, приводили в ревком под руки. На вопросы он отвечал чуть слышно, просил воды... Его обвинили в том, что не выслал стрелков на гребень холма и “подставил” колонну под огонь сверху. Однако потом дрался храбро, это учли. От угрозы расстрела он был избавлен.
Меж тем дознание в Изобильной воссоздало подробности разгрома. Станица умело подготовилась. Основная часть казаков залегла за кованой оградой, что отделяет от площади кладбище и сад. Ограда крепилась к основанию болтами, которые были загодя вывинчены: её оставалось лишь толкнуть... За нею казаки приготовили и пушку: старинную, из какой последние лет двадцать на масленицу палили тыквами. На этот раз её зарядили картечью.
12
Автомашины проехали околицу, нагнали группку баб, что опасливо шарахнулись от дороги. Это были свинарки, возвращавшиеся домой с колхозной фермы. Житоров выглянул из эмки:
— Эй, вы, молодая в ушанке, подойдите!
Колхозница робко приблизилась.
— Покажите дом Сотскова! — начальник велел ей встать на подножку “чёрного ворона” и пропустил его вперёд.
Дом у Сотсковых отобрали ещё в Гражданскую войну, когда Аристарх ушёл с дутовцами; с тех пор семья жила в избёнке с двумя перекошенными оконцами, расположенными так низко, что желающий заглянуть в них снаружи должен был наклониться.
Житоров без стука распахнул дверь, за ним вошли сотрудники и Вакер. В избе было сумеречно, за столом сидели люди.
— Э-э, свет зажгите! — приказал Марат раздражённо и гадливо.
Из-за стола встал мужчина, чиркнув спичкой, зажёг керосиновую лампу. Осветились перепуганные лица: девушки лет шестнадцати и другой, помладше; миловидная женщина держала на коленях маленького мальчика. На столе стояли глиняные миски с надщербленными краями, лежали почерневшие деревянные ложки. Никто из хозяев не говорил ни слова, слышалось, как фитиль в лампе потрескивает от нечистого керосина.
У мужчины, который впился глазами в Марата, была худая шея, чахлая бородка. Вакеру его внешность показалась не по годам “стариковской”. Юрий изучал его и с интересом осматривался. Несказанно обозлённый на приятеля за пощёчину, старался держаться с видом “да ни хрена не было!”
Сотсков продолжал стоять у стола, руки висели плетьми. Обращаясь к нему, Житоров назвал себя и словно гвоздь вбил:
— Конечно, не забыли?!
Лицо мужчины двинулось в усилии, как если бы он, страдая заиканием, попытался что-то сказать. Марат, повернувшись к нему вполоборота, молчал. Вдруг хищно шагнул к Сотскову:
— Арестован Савелий Нюшин! Он в Оренбурге!
Глаза человека блеснули и метнулись к двери, точно она должна была распахнуться... Житоров сунул руки в карманы шинели и бешено — девочка взвизгнула — рыкнул:
— Онемел?! С чего побелел так?
Мужчина неожиданно внятно и ровно произнёс:
— Ну что ж — Савелий Нюшин. Я его знаю.
Марат смотрел с застывшей во взгляде насмешкой, затем поманил пальцем Аристарха, и, когда тот обошёл стол, крепкая пятерня прикоснулась к его лбу, пальцы проползли по бровям, по векам закрывшихся глаз.
— Почему я, о-очень крупный, занятой начальник, приехал самолично к тебе, в твою халупу? Разве я не мог дать распоряжение, чтобы тебя вытащили в наручниках? Я делаю ради твоих детей, вон они глядят на тебя и на меня, ибо как коммунист могу понять сердце человека... Скажи два слова — и мы уйдём, а ты останешься с семьёй.
Вакер усмехнулся про себя: “Как бы не так!” Сотсков не открывал глаз, видимо, мысленно читал молитву. Марат выдвинул вперёд голову, будто желая вцепиться в его лицо зубами.
— Нюшин участвовал в расправе над отрядом?
Аристарх отшатнулся, начальник обеими руками скомкал на его груди рубаху — женщина ахнула:
— Го-о-споди!
Муж тихо заговорил:
— Сколько меня выпытывали про тогдашнее. И вы в Оренбурге вызнавали так и эдак. Весь тот день я был в станице Буранной — и Нюшин был там же. Праздновали Святого Кирилла.
— Не отлучался Нюшин? Можешь поручиться?
— Дак всё время был у меня на глазах.
Житоров выговорил с переполняющей злостью:
— Интересно, что все вы друг у друга на глазах были! — бросил взгляд на детей. — Другое помещение есть? Туда пройдём!
Женщина вскрикнула: — Что же делается? — зарыдала. Старшая дочь взяла у неё захныкавшего ребёнка. Пришедшие меж тем слегка расступились, пропуская Сотскова в сени. Там он указал на дверь холодной кладовки.
Прошли в её полутьму — немного света проникало сквозь узкое окошко. По сторонам стояли кадушки с солёными огурцами, с квашеной капустой, горшки с отрубями, на стенах висели сбруя, серпы, пила-ножовка, связки лука, мешочки с семенами, пучки сухого укропа...
Житоров приказал Сотскову зажечь стоявшую в стакане на полке сальную свечу и держать её перед лицом.
— Нюшин знает тех, кто напал на отряд?
— Вам бы у него лучше спросить.
— Но ты знаешь, что он знает?
— Нет.
Кулак приложился к правому подглазью Аристарха — стакан со свечой глухо стукнулся об пол. Сотсков упал. Подошва сапога опустилась на его скулу.
— Убью, блядь! Говори-и!
Марат убрал ногу с лица лежащего, в неполную силу пнул в правую сторону груди: раздался сдавленный стон. Нога вновь занесена для удара.
— Встань! Свечу!
Аристарх поднялся, подобрал потухшую свечу, зажёг. Житоров с удовлетворением следил, как дрожат его руки от ожидания побоев.
— Морду свою освети, та-ак! Даю тебе подумать три минуты. Или ты говоришь то, что знаешь, о Нюшине — и я ухожу. Или мы увезём тебя в Оренбург, и уж я тобой займусь... — поднял руку, приблизил к глазам Сотскова циферблат наручных часов. — Три минуты пошли!
— Жестоко вы меня пытаете... невиновен я.
— А Нюшин?
— Про него ничего не знаю.
Марат резко замахнулся — лицо Сотскова дрогнуло, глаза закрылись. Обошлось без удара.
— С нами поедешь! — обронил негромко Житоров; он, сотрудники и Вакер вышли во двор.
Сотскова пустили в комнату одеться, за ним последовали милиционеры, оставив дверь нараспашку. Из избы донеслись детский плач, женские причитания, окрик милиционера:
— А ну, поспешай! Некогда нам!
На дворе, несмотря на приближение ночи, температура была плюсовая. С крыши, крытой толем, срывались частые капли. Где-то неподалёку заржала по-весеннему неспокойно лошадь. Вакер, показывая, что чувствует себя прекрасно, всей грудью вздохнул и,топчась возле Житорова, высказал:
— Решил стойку держать. Тебя не знает...
Приятель удостоил ответом:
— Ну-ну, знаток ты наш!
Ночевать остались в колхозе. Сотскова под охраной сотрудника НКВД и милиционера поместили в сельсовете. Марат, его помощник по фамилии Шаликин, а также Вакер расположились в доме председателя сельсовета, человека в прошлом городского, направленного в село партией. Его жена была известна тем, что умела готовить по-городскому. Житорова снедала своя страсть, далёкая от радостей приёма пищи, Шаликин казался человеком малоразборчивым в еде — зато журналист оценил по достоинству рагу и соусы.
В четверть седьмого утра Марат, за которым поспевали спутники, молодцевато взбежал по ступенькам сельсовета и, полный злой нетерпеливой энергии, шагнул в комнату, где на брошенном на пол тулупе провёл ночь Сотсков.
— Встать!
Аристарх и без того уже торопливо поднимался. “Ни минуты не спал”, — отметил Житоров, всматриваясь в напряжённые, с багровыми прожилками, глаза.
— Ты крепко подумал?
На лице Сотскова появилось подобие улыбки, что вызвало у Вакера мысль: “Юродствует?”
— Всё зависит от тебя! — говорил Марат казаку. — Два слова о Нюшине — и иди домой к жене, к детям. Ведь как обрадуются!
Сотсков смиренно-сожалеюще развёл руками:
— Я бы рад всей душой, но не врать же...
— Нет! Мне нужна правда!
— Дак всё уже сказал.
Житоров произнёс неожиданно мирным тоном, со странным безразличием:
— Сволочь ты. Не жалко тебе семьи. Иди в машину и потом не жалей, если не вернёшься!
Сотсков без суеты надел полушубок и вышел. Дверца “чёрного ворона” захлопнулась за ним. Марат, идя к эмке, приостановился и, вспоминая, поглядел по сторонам:
— Дом хорунжего тогда, я знаю, отдали бедняку...
Один из милиционеров услужливо пояснил:
— Ну да! Потом он сгорел. На том месте построили дом, где вы ночевали.
13
Хорунжий с женой с утра собирались в дорогу. Станицы не поднялись общей дружной силой — через несколько дней сюда беспрепятственно придут красные каратели. Нетрудно представить, что Прокла Петровича Байбарина ожидает смерть не из лёгких. Это его послушались самые обстоятельные, умные казаки, каких набралось в Изобильной и в ближних местах до полутысячи... Побитые ими отрядники свалены в наспех выкопанную яму.
Не одни Байбарины уезжают; тут и там грузят на возы поклажу. Станичники, которые оружия в руки не брали, глядят на отъезжающих со вздохом: какие тех ждут скитания по чужим бесприютным краям... Что самим впору бежать — не понималось. Весной 1918 революция ещё не приучила к истине: у нагана своя арифметика, а чтобы перед его дулом невиновным оказаться, — на то замечательное требуется везение.
Хорунжий запряг в тяжело гружённую телегу двух рослых рабочих коней. В возницы подрядил работника из иногородних — неженатого, склонного к перемене мест малого лет под сорок Стёпу Ошуркова, любившего, чтобы его звали Степуганом. Сам Прокл Петрович с женой поместился в крытой коляске; впряг буланого жеребца и неприхотливого меринка с сильной примесью ахал-текинских кровей. С обозом шли три запасных лошади, несколько коров и отара овец.
Байбарины встали на колени на крыльце, неотрывно глядя в проём распахнутой двери. Прокл Петрович с непокрытой головой, крестясь двуперстием, прочитал короткую молитву. Жена Варвара Тихоновна плакала в безысходном мучении, слёзы лились неостановимо. Оба поклонились зияющей пустоте дома, на добрых три минуты прижались лбами к доскам крыльца. Потом Прокл Петрович быстро взял жену под руку, с усилием помог ей подняться, грузной, ослабевшей, повёл к коляске и усадил под кожаным пологом.
Во дворе толпились люди, беспокойные, подавленные — смущённые сомнением в собственном завтра. С разных сторон раздалось:
— Прощай, родимый!
— Храни тебя Богородица!
— Счастливо возвернуться!
Байбарин, стоя в таратайке на передке, растроганный и горестный, крикнул:
— Прошу за нас молиться! А я за вас буду — я всех, всех помню... — голос пресёкся, хорунжий заслонил от людей лицо рукой в рукавице.
Лошади взяли с места машистой рысью — он пошатнулся, но продолжал стоять в повозке. Работник щёлкнул кнутом, погнал со двора овец, их блеяние походило на человеческий стон. Коровы не поспевали за повозками, и коней пришлось придержать, хотя и очень хотелось сократить минуты расставания.
Байбарин направлялся в станицы, которые не признали комиссародержавие, и там, по слухам, собирались антибольшевицкие силы. Первые дни путники держались Илека, на котором ноздревато припух, приобрёл оттенок серы подтаявший сверху лёд. Потом стали забирать севернее, и вот по правую сторону завиднелись придавленные линии грудящихся кряжей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67