А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Это превращало его жизнь в широкоохватное положительное действие, что оказывалось таким ценным теперь, когда время перестало быть производительным трудом.
Он сетовал, какие открываются “случаи жульничества с умопомрачительно дорогими солью и мылом”. Говорил с переживанием в голосе, что лгут не только те, на кого приносят ему слёзные жалобы, но и сами жалобщики. Он признавался тестю, что запутан, задёрган и полон раскаяния — “зачем связался...” Но Прокл Петрович понимал: общность с воспалённо-суетливой средой для Лабинцова — ни что иное как защита в её, скорее, не прямом, а психологическом значении. Низкое, ничтожное, с чем ему нужно разбираться, помогает не останавливаться на гораздо более мрачном, что выбрасывает побеги там и сям.
Байбарин спросил о предрика: мешается он в дела?
— Он? — недовольно переспросил зять. — Как сказать... У него своих разбирательств достаточно. Исполком берёт суммы немаленькие, распределяет, и, я думаю, не обходится без... без неурядиц.
— На что же идут суммы? — полюбопытствовал Прокл Петрович.
— Больше всего, полагаю, на военные нужды...
Баймак теперь располагал своей боевой единицей: отрядом в сто с лишним красногвардейцев. Несколько недель назад он поступил в распоряжение Оренбурга и использовался против белых партизан.
Хорунжего интересовало: что же, оренбуржцы отступились от золота?
— Да осталось-то совсем незначительное количество, — словно бы с облегчением сказал Лабинцов. — Вся надежда на кустарные промыслы.
Байбарин хотел подковырнуть: “А на губернскую рабоче-крестьянскую власть не надеетесь?” — но сдержался.
— С вашим советом, выходит, губерния поладила. А как они к тебе? — спросил он.
Лабинцов ответил с неохотой к теме:
— Не трогают.
Прокл Петрович напомнил, что ему было рассказано об эпизоде с гологлазым, когда миг отделял зятя от удара пули в грудь.
— Они без крови-то не могут.
Однако зять, после того как “впечатления отстоялись”, уже не верил, что уполномоченный действительно решил убить его.
— Беда нашего времени — невероятная поспешность, — начал объяснять Семён Кириллович. — Неожиданности так и сыплются, и мы делаем выводы в жаркой спешке. Действительность, бесспорно, тяжела, но в нашем сознании она принимает совсем уж уродливые образы. Надо понимать, что разгулялась не какая-то небывалая жестокость, а на нас налетает шквал поспешек . За ним всё придёт в равновесие.
Прокл Петрович раздражённо безмолвствовал, не давая себе возмутиться. Зять почувствовал неудобство.
— Но ты же не обольщаешься насчёт белых? — сказал обеспокоенно. — Или мы всё-таки... идейно — в разных лагерях?
У хорунжего во все эти дни как-то не легла душа открыть о разгроме красного отряда, о своей роли. Зять знал только, что Байбарины спасались, ожидая: красные сожгут их усадьбу. Это вполне отвечало духу той поры: усадьбы горели, и их владельцы не всегда оставались в живых. По рассказу тестя, беженцы добрались до белоказачьей станицы, но там “получилось несогласие”, “поворачивалось довольно худо”, и они, презрев дальнее расстояние и опасности, направили стопы к дому дочери и зятя.
Сейчас, после обращённых к нему вопросов, хорунжий ощутил готовность рассказать, в чём он “не согласился” с белыми, углубиться в это, развить выношенную идею. Он приступил к тому, что уже знакомо читателю: как фон Гольштейн-Готторпы присвоили фамилию вымерших Романовых и втёрли народу очки, будто они — русская династия.
Лабинцова нимало изумила погружённость тестя в историю, он остановился на дороге и, полузакрыв глаза, улыбался недоуменно и снисходительно. Прокл Петрович объяснил, что не один год собирал сведения, вёл переписку со знающими людьми, заказывал у книготорговцев нужные издания, занимался в библиотеках.
Он стал разворачивать перед зятем своё понимание Февраля и его последствий — “прорвавшегося народного возмущения чуждым, искусственно насаждённым порядком”. Рассуждая, доказывая, Байбарин напоминал о том, что сообщали историки, высказывали писатели. Однако он был лишён возможности узнать немало того, что подкрепило бы его точку зрения, и мы придём на помощь нашему герою.
Читатель наверняка встретит кое-что знакомое, и мы просим нам это простить: знакомо-то оно знакомо — но в более или менее устоявшемся освещении. Почему бы не примерить иной взгляд?
45
Оправдан ли риск вызвать приговор: это отступление, добавляясь к тем, что уже были, “окончательно убивает” действие? Допустимо ли — уже слышим мы раздражённое — так “нашпиговывать” роман историческими справками, публицистикой, пояснениями “лекционного характера”? В то время, когда хочется знать, что было с героями дальше, всё это отвлекает, мешает и в итоге отбивает интерес к чтению.
Да, но если без добавляемых фактов нельзя оценить то, что думают и что делают герои? Если оно не может не проситься на свет: всё отличающее главного героя, хорунжего, от людей его эпохи? Убеждения, которые ведут его этим, а не иным путём, требуют и рассказа о том, на чём они зиждятся. Точно так же, как, сказав о зажжённом ночью фонаре, надобно упомянуть и о предметах, выхваченных его светом из тьмы. Не менее уместно и знание, взял ли путник с собою в дорогу запас съестного? Или нет — но зато он несёт соль, без которой живут в тоске многие, имеющие вдосталь муки и картофеля...
Итак мы продолжаем разговор о той соли, которая разъест заблуждения относительно прошлого — откуда не удалить камень преткновения: эрцгерцог Карл Петер Ульрих фон Гольштейн-Готторп занял российский трон в качестве Петра Третьего Романова. Императрица Елизавета, которой он наследовал, не имела детей, эрцгерцог же был сыном её умершей сестры. Сестры Анны, которая вместе с отцом Карла Петера Ульриха эрцгерцогом Фердинандом отказалась, под присягой, за себя и за своё потомство от всяких притязаний на российский престол. Такова была воля Петра Первого. Елизавета нарушила её, назначив Карла Петера Ульриха своим наследником, — превратила в ничто присягу. Это обстоятельство, как и то, что он не родился Романовым и был привезён из-за границы, делало его весьма зависимым от российской верхушки, а если шире — дворянства. Оно, составляя офицерский корпус, являлось костяком вооружённых сил, и его настроение могло многое определить.
Исстари дворянство несло государственную повинность: оно должно было служить — и именно поэтому владело крестьянами. Целесообразность крепостного права состояла в том, что крепостные содержали дворянина, дабы он мог исправно служить государству. Не только на мужике, но и на барине лежала обязанность и тяжёлая.
Освобождение от неё дворян — ход, само собой разумеющийся для “правителя со стороны” , чьё положение в одном немаловажном пункте условно и вообще зыбковато. Правда, как мы знаем из исторических работ, монарх был туг на соображение, но имелись же советники. Скорее всего, по подсказке немцев его окружения и заинтересованных русских (Ключевский говорит о Воронцовых, Шуваловых “и других, которые, спасая своё положение” при троне, “хотели царскими милостями упрочить популярность императора”), Пётр Третий — не минуло и двух месяцев после его вступления на престол — издал Манифест о вольности дворянства.
Всем служащим даровалось право уходить в отставку и, по-прежнему владея землёй и крестьянами, вести частную жизнь. Дворянин теперь даже мог уехать за границу и, по своему выбору, поступить на иностранную службу — русские же мужики оставались его собственностью, трудясь на него.
Екатерина Вторая, свергнув супруга с помощью русских вельмож, ещё более него нуждалась в расположении господствовавшего в России сословия. Политика его ублаготворения и отход от старорусских традиций продолжились. Жалованная грамота дворянству закрепила освобождение дворян от военной и гражданской службы, от податей, телесных наказаний, провозглашала их право полной собственности на землю, недра, воды, леса — на всё, что есть в имении. Подтверждалось исключительное право дворян на владение населённой землёй.
Ещё Екатерина предоставила помещикам власть уже не только ссылать своих крестьян в Сибирь, но и “за дерзости” отправлять в кандалах на каторгу — не уведомляя судью, в чём состояла “дерзость”. Кроме того, помещик теперь мог во всякое время, не дожидаясь рекрутского набора, отдать крестьянина в солдаты. И это всё — в придачу к давно имевшемуся праву сечь крепостных.
Указом Екатерины крестьянам отныне запрещалось жаловаться на господ, а если кто “дерзнёт”, того следовало наказывать кнутом.
Екатерина не упускала и другие способы утвердиться на захваченном троне. В то время довольно ещё значительная доля крестьянства жила на государственных землях и оставалась незакрепощённой. Императрица принялась нарезать из этого резерва имения и, обращая свободных людей в рабов, раздаривать тем, в ком была заинтересована: русским вельможам-любимцам, ну и, конечно, гостям, которых влекла Россия. За тридцать шесть лет царствования Екатерина раздала в частное владение около миллиона душ. Сын её Павел, своей матери не любивший, что иное, а эту её практику продолжил с размахом. За четыре года правления он раздарил более полумиллиона крестьян — “скоровременно и безрассудно”, как с землёй, так и отбирая у них земли “даже из-под пашен и огородов” (Державин).
Но уже и ранее того Екатерина Вторая сделала крепостное право таким нещадным, каким оно не было до воцарения фон Гольштейн-Готторпов, хотя начало ужесточаться ещё при господстве временщика Бирона в правление Анны Иоанновны — правление, которое историки именуют периодом “немецкого засилья” (словно бы позднее такового уже не бывало).
Полагая, что спина русского мужика не должна быть в разлуке с плёткой, Екатерина оказалась безупречной немкой в её сочувствии собственному народу, хорошо знающему, что такое безземелье. Благодаря ей многие германские жители, которым, как и их потомкам, судьба судила мыкаться в нищете, превратились чудесным образом в российских землевладельцев. Было бы странно, если бы немец осуждал за это Екатерину, и автор решительно возражает против попыток приписать ему что-либо подобное. Отражая сделанное императрицей, мы всего лишь не исключаем, что русский читатель может иметь свой взгляд на её деяния...
Начиная с декабря 1762, посланцы русского правительства стали частенько появляться на площадях германских городов. Барабанным боем созывалась публика, и ей зачитывали манифесты с приглашением в Россию. Они начинались словами о том, что императрица дарует переселенцам “материнское благословение” и берёт их под покровительство. Приглашённым предоставлялась полная свобода вероисповедания. Они могли выбирать из перечисляемых местностей ту, где желали бы поселиться, и наделялись изумительным для России правом: самостоятельно управлять своими поселениями . Каждая семья получала в полное владение тридцать десятин земли: бесплатно, с правом передачи по наследству, но без права продажи. Переселенцев ждала беспроцентная ссуда. Они освобождались от воинской и прочих повинностей, от любой государственной службы, в течение тридцати лет не платили налогов и, кроме того, десять лет могли торговать беспошлинно.
Тех, кто откликался на приглашение, российские чиновники и офицеры (главным образом, с немецкими фамилиями) собирали в партии и препровождали в портовый город Любек. Здесь в январе 1764 была открыта контора переселенческой службы, которую возглавил Кристоф Генрих Шмидт. Представители русского правительства (комиссары по делам переселения) обосновались и в других германских городах. В Ульме поставил дело на широкую ногу Карл Фридрих Майснер, во Франкфурте-на-Майне — Йоганн Фациус.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67