А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Он не старался вникать в слова “стать средством Бога ”, дорожа приятно-своеобразным настроением маячащей необъяснимости.
На второй день пути привал на обед был у заросшего рогозом озерца, в чьём берегу сидели могучие, в бархате лишайника камни. Солнце с высоты зенита затапливало всё таким острым блеском, что едва замечалось пламя костра. Из задымленного котелка скользнула через край пена, всхлюпнула на углях — Мокеевна всыпала крупу в кипяток, бурливший ключом, и бульканье прекратилось.
Прокл Петрович по-крестьянски точил складной ножик о голенище сапога, собираясь нарезать ломтиками старое желтоватое сало, но Мокеевна протянула за ним руку:
— Не стоит вашего беспокойства.
Он, однако, сало не отдал, сказав тихо, чтобы не слышали у соседних костров:
— Надо бы нам, Устинья, перейти на “ты” — а то незачем было документ выправлять.
Она быстро и прямо глянула ему в глаза, взялась протирать полотенцем миску и, подавая её, степенно проговорила:
— Бери, что ли, Пахомыч.
Пока ехали, он узнал её судьбу. Отец её служил конюхом у владельца нескольких мельниц и пекарни. Девочку-подростка взяли прислуживать его жене, смотреть за детьми. Она выучилась готовить по купеческим вкусам. Под венец пошла против своей воли: отец-мать упрямо стояли за Маненькова. Он был человек шустрый, оборотистый, скупал по деревням коноплю, пеньку, а больше — подсолнечную золу, которую выгодно сбывал на фабрику, где вырабатывали поташ. Терентий снимал в большом селе дом, старался-откладывал в кубышку.
— Плохого, Бог упас, я не видала от него, — бесцветно, как бы нехотя говорила Мокеевна, — не дрался. Пить, конечно, попивал, но знал свою меру.
Меж тем недремлющий враг рода человеческого не упустил Маненькова из виду, попутал. Кромешной ночью Терентий сбил замки с чужого лабаза, украл воз мануфактуры и вскоре погорел. До тюрьмы не дошло, но он лишился нажитого и был замаран. Теперь приходилось браться за самый тяжёлый, чёрный труд.
— На работу стал жадный — прямо зверь каторжный! — с восхищением и вместе как бы с ожесточённостью сказала Мокеевна.
Нужда, однако, не послабляла Терентию.
— Носил сапоги с заплатками, и нанимали мы избёнку с сенями-плетушками — за полтора рубля в месяц. В квас натолчёшь сухарей, солёных огурцов накрошишь и счётом — чайными ложками — замаслишь конопляным маслом. Вот нам обеды. — В лице Мокеевны были неутолённая обида и неловкость.
Когда муж безвременно умер, вдова и подросшие дочери подались в люди. Старшая батрачила на зажиточных казаков в станице Сакмарской, там приглянулась парню-бедняку, и он позвал её замуж. Живут в ладу, но несытно. Другая дочь пошла за вдовца-мастерового. У него дом с огородом в Оренбурге, в предместье под названием Форштадт. Муж чинит швейные машинки, охотничьи ружья, примусы, замки, лудит посуду, выполняет прочие работы по металлу, жена справно хозяйствует: козы, гуси, куры есть.
59
Поздним утром путники сгрузили с подводы поклажу на сельской по виду улице. За сплошным забором стоял дом, крытый жестью, которая в своё время была покрашена, но сейчас имела неопределённо-грязноватый цвет; выцвела, облупилась краска и на умело покрытых резьбой оконных наличниках.
На крыльцо вышла молодая женщина, повязанная платком, всмотрелась поверх забора и с подавленным вскриком кинулась к калитке. Обнимая, целуя мать, воскликнула волнуясь:
— Радости-то, радости! не случилось чего?
— Здорова, не прожилась, а только перехожу на новое место, — заявила Мокеевна.
Дочь с искренним любопытством смотрела на Прокла Петровича и — не успел он представиться — сказала приятно-переливным голосом:
— Добро пожаловать с дороги! — Была она белолицая, пригожая, глаза так и лучились.
Прокл Петрович поблагодарил её с поклоном — церемонно, как оно держалось в народе у старшего поколения.
Подошёл хозяин — средних лет мужчина с тёмными, не тронутыми сединой волосами, подстриженными в скобку по обычаю староверов. Хорунжий знал, что зовут его Евстратом, а дочку Мокеевны — Олёной.
В доме к бабушке подвели внука лет трёх с половиной. Затем мать и дочь вновь обнялись. Пока не исчерпалась радость встречи родных, Прокл Петрович — с видом смущения и любезности — сидел на стуле около русской печи. Хозяин, говоривший басом, бережно и радушно задал тёще вопросы о здоровье, о дороге и, переставив табурет к стулу гостя, присел. Наступил своим чередом момент, когда следовало сделать то, что Мокеевна и сделала, — указала на спутника:
— Хороший, такой хороший человек! Через чего и страдает. Уж уважьте меня... надо его звать по имени-отчеству отца покойного — царство ему небесное.
Дочь с зятем переглянулись, помолчали, а затем кивнули: сперва он, следом — она. Оба как бы согласились, что пожелание матери — самое обыкновенное дело. Они ни о чём не спросили — очевидно, поняв своё о её отношениях со спутником.
* * *
***
Хозяйка, перед тем как пригласить к столу, покрыла его вынутой из сундука скатертью. Передний угол просторной чистой комнаты занимал киот с потемневшими образами в бумажных цветах. По крашеному полу расстилалась до порога широкая серая дорожка. У стены за отдельным столиком примостился мальчик — ел из деревянной миски варёное мясо и давал кусочки мохнатой, очень по виду старой собачке.
Евстрат указал взглядом на иконы:
— Бога я чту, но к богомольству — не любитель, молитву не читаю. Про себя помолился — и будет.
Олёна сноровисто достала рогачом из печи немалый горшок:
— С дороги-то щей горячих — с варку!
Над полными тарелками закурился парок, щи огненно лоснились круговинками бараньего жира. Хозяин вынул из пузатого графинчика стеклянную пробку, произнёс солидно:
— Самогоночка у меня — как делают понимающие с коньяком — настояна на тминном листу! — твёрдой рукой налил зеленоватые толстого стекла стаканчики. — С приездом! И будем здоровы.
Женщины только пригубили. Неторопливо заработали ложки. Налив по второй, Евстрат сказал с приветливой торжественностью:
— Чтобы, дай-то Бог, установилось прежнее! — и выжидательно посмотрел на гостя. — Правда, милый землячок, не знаю вашего взгляда...
Бывший хорунжий с наслаждением вкушал щи и приостановился не сразу.
— Я вам скажу... — он увидел на блюдце стручки горького перца, положил один в тарелку и, топя его ложкой, объявил: — Коммунисты — гнусь! Учение красных — стряпня для кизячных людей!
Хозяин был явно доволен, особенно ему понравились “кизячные люди”. Он повторил выражение и подтвердил удовольствие, подняв кулак с оттопыренным большим пальцем:
— Из чего кизяк делается, с каким духом горит — вот и есть их портрет! Сами негодны на мысль и помогают душить у других то же сравнение жизни. До германской войны за три рубля я брал барана. А в эту весну, при красных, фунт старой муки стоил три рубля.
Гость подхватил:
— В прежнее время, в буфете вокзала, налимью уху получал за сорок копеек.
— Зато подарили нам права-аа! — разжигаясь и играя голосом, насмешливо растянул конец фразы Евстрат. — Пришли ко мне, угнали моих коз и на память оставили бумажку с печатью.
— Коз забрали? — всполошилась Мокеевна.
Олёна кивнула, жалостливо посмотрела на мальчика:
— Не стало Феденьке молока. А уж козла мы откормили — сала в нём было, как в борове.
— Я им показываю мозоли на руках, — тягуче басил хозяин. — У кого забираете? У пролетария?! А они : козы есть — выходишь не пролетарий, а собственник! Без коз, может, и будешь пролетарий, и то мы ещё посмотрим...
Олёна указала на мужа:
— Он их и матернул! — с уважительной гордостью добавила: — Чуть-чуть не увели его.
— Чтоб им пропасть! — Мокеевна тряхнула головой, что-то невнятно бормотнув: в сердцах помянула нечистого. — В Баймаке кто вылез в красное начальство? Один, предводитель-то: бывало, за гривенник говно съест. Человек простой — близко постой: карман будет пустой.
Занявшись щами, оторвалась взволнованно:
— Инженер, у кого я работала, он обдумал за весь посёлок — когда голодуха лезла за пазуху. И пережили зиму-то! Кабы не он — сколько детишек перемёрло б. Матерям взять было нечего — а он, Семён Кириллыч, добился. Дак что после этого? Хотели его тащить на казнь... — и полился живой рассказ о треволнениях, о стрельбе в ночи.
— А наш-то, — не без задора взглядывала она на хорунжего, — одно ружьё при нём и другое, как ахнет! Прямо открыл войну на них! Кто бежать — да от него поди убеги...
Мальчик за своим столиком испуганно и мечтательно слушал, дыша открытым ртом. Наевшаяся собачка спала рядом на полу, точь-в-точь скатка войлока. Евстрат, не пропуская ни слова, тихо велел Олёне налить гостю добавки в опустевшую тарелку.
После обеда повёл его в огород.
— Неплоха бывает у меня чёрная редька, — проговорил с расстановкой, помолчал, глядя гостю в глаза, и произнёс ласково-доверительно: — Пахомыч... — Затем продолжил: — Должна хорошо уродиться... редька-то. Попробуете — со студнем.
По рыхлой перегнойной земле стелились, местами скрывая её, плети тыкв с колокольчиками жёлтых цветков. Горох, пышно завиваясь вокруг натыканных рядами хворостин, молодо зеленел весёлой чащицей. От вида ухоженного участка душа Терентия Пахомовича (будем и мы так именовать героя) исполнилась каким-то трезвым теплом.
— Укропом пахнет.
Хозяин не взял эти слова во внимание, уронил намекающе, подразумевая, что гость при белых имеет нужду в чужом имени:
— И эта, теперь-то, власть — не та.
Пахомыч вдумчиво смотрел на капустную грядку.
— Сказана истина: внизу — власть тьмы, вверху — тьма власти. — Помешкав, произнёс: — Зависимость русских от лжи не даёт что-либо изменить...
От дальнейшего, впрочем, воздержался, и заговорил Евстрат:
— Видели вы, чтобы утка сама пришла на кухню к поварам? А рабочие, нализавшись лжи, попёрли к красным. Не понимали, что обозначают тем самым: “Жарьте нас для будущего пира!” Те, конечно, всемерно довольны и, не зарезав, принимаются у живых выщипывать перья.
Мастеровой будто дал выход ущемлённой хмурой силе:
— При царе я господ не любил. Начальство — ненавидел. Полицию, за глаза, хаял. Налогообложение — проклинал! А теперь... — говорил почти надрывно, — теперь и за то, и за другое, и за третье, за всё тогдашнее я не устал бы землю целовать! Тогда к нам были несправедливы, но потрошить — не-е-ет, не собирались!
— Ну, так тогдашнее теперь наладится, — отозвался Пахомыч с чуть уловимой улыбкой в голосе.
— Счастливых надежд! — сказал с тоскливым сарказмом Евстрат. — Слыхали о законе “Реквизиции для военных нужд”?
Он имел в виду приказ, дававший военным, к примеру, право конфисковывать у спекулянтов грузы, что занимали необходимые для снабжения фронта вагоны. Мера обеспечила начальство винами и коньяком, провозимыми с Дальнего Востока. Прочие же товары, после жирной “подмазки”, благополучно оставались в вагонах.
— Взятки и при царе брали, но чтобы так похабно... — Евстрат сжал кулак и притиснул к груди. — Вот тут бурлит и гложет — спасу нет!
Рассказал, как у сукновалов ремесленной артели была конфискована шерсть и продана хозяевам фабрики. И разве это единственный случай? Чины военно-хозяйственного управления за казённые деньги вовсю скупают хлеб, чтобы вызвать его нехватку и нажиться на распродаже, как уже наживаются на торговле дровами, для чего реквизируют у лесорубов лес. Начальники, большие и малые, знают одно: искать поживу, роскошествовать, кутить по ресторанам — искалеченные же на фронте солдаты и семьи погибших не получают никакого пособия. А при царе — получали!
— И разве тогда, — продолжал Евстрат в неотпускающем злом азарте, — поутру встретишь офицера под мухой? А теперь ходят с красными рожами — хоть прикуривай! Почему они не на фронте? Отродясь в нашем городе столько офицеров не было. Обсели тыл, как лягушки болото.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67