А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Штирлиц тогда с ужасом смотрел на эти ракеты; такие же, как этот бык, могучие в «торсе» и такие же узкозадые, они зримо таили в себе направленную, бессмысленную угрозу.
Педро де ля Крус применил неверную тактику боя; с самого начала он повел себя слишком уж бесстрашно; публика не любит этого в начале, не надо тешить ежеминутным вероятием летального исхода; конечно, если люди заметят, что он боится быка, матадора освищут и, как бы прекрасно он ни провел корриду, первое впечатление будет решающим, а ведь еще древние драматурги знали, как играть героя, не зря вводили в ткань представления хоры, которые рассказывали, как силен и опасен враг; герою оставалось только победить или погибнуть, категория интереса соблюдена абсолютно; так же, подумал тогда Штирлиц, и Педро надо было играть своего быка; надо было загодя срежиссировать с пикадором его падение с лошади, когда бык бросится на всадника; надо было договориться с бандерильерос, чтобы они разбежались по арене, а еще лучше скрылись за деревянный барьер, когда бык начнет метаться за людьми, и лишь после этого, оставшись с животным «мано-о-мано», следовало показать бесстрашие, оно было бы подготовлено; контраст есть прием искусства, а что, как не искусство, настоящий бой против пятисоткилограммового быка с пастбищ Миуры?!
Настроение людей, пришедших на зрелище, переломить трудно; Штирлицу показалось даже, что Педро проиграл бой; освищут; однако воистину не было бы счастья, да несчастье помогло: бык поднял на рога молоденького бандерильеро, настигнув его возле самой загородки, куда спешил парень, чтобы укрыться от рассвирепевшего животного.
Он мог погибнуть, если бы Педро не бросился к быку с мулетой в руке, отманивая его на себя; отманил; начал игру ; бык проносился мимо него в сантиметре, не больше; на трибунах стали кричать «оле!». А это значит, что работу Педро оценили; мертвая тишина трибун, разрываемая жарким выдохом «оле!», свидетельствует о том, что матадор ведет бой достойно, как истинный кабальеро, бесшабашное мужество и абсолютная грация движений, никакой суеты; достоинство, прежде всего достоинство.
На почетных местах для наиболее уважаемых гостей Штирлиц заметил генерала Гонсалеса; тот сидел в белом чесучовом костюме, в белой шляпе, со стеком в холеных руках; после увольнения в отставку никогда не носил форму, хотя имел на это право.
«Вот кто мне нужен, – подумал тогда Штирлиц. – Только я не интересен ему – в моем нынешнем положении. Если бы я был силен, он бы пошел на любой блок со мной; тот, кто уволен от дел, алчет связей с сильными, особенно иностранцами... А я – нищ и слаб, пустое место, ему нет никакого резона восстанавливать знакомство, которое было таким тесным в тридцать седьмом...»
После окончания боя, когда Педро обошел арену, подняв над головой трофэо – ухо быка, врученное ему президентом корриды, – он пригласил Штирлица в свой громадный «паккард», вмещавший восемь человек, всю его квадрилью, включая «шпажного парня» Антонио, и они покатили в маленький бар «Алемания» на тихой улице Санта Анна, здесь традиционно собирались после боев все матадоры; угощение было по-испански щедрым и безалаберным, тарелки ставили и тут же забирали; Штирлиц не успевал доесть, как у него выхватывали мясо и ставили тарелку с новыми яствами; ну и темперамент!
Чем дальше, тем больше матадор нравился Штирлицу; он любил в людях надежность и уважительность к тем, кто от него зависел; Педро смотрел на своих бандерильерос и пикадора влюбленными сияющими глазами; «без вас я ничто, кабальерос, спасибо вам, вы были истинными бойцами, я восхищался вами». Люди за соседними столами щелкали языками: «как сказано! как прекрасно сказано!» Никто так не ценит слово в застолье, как испанцы и грузины. «Сначала было слово» – как же иначе?
Такой парень не подведет, подумал тогда Штирлиц, ему можно доверить письмо, он не станет вскрывать его и не отдаст тому, кто попросит об этом; испанцы ценят доверие; чем больше и открытое доверяешь ему, тем более он верен дружеству, – ведь доверие возможно только между друзьями; я спрошу его, где он остановился в Мадриде, и приду к нему завтра; я запутаю тех, кто может следить за мной, хотя вряд ли, вроде бы я чист, кому я здесь нужен?
Штирлиц присматривался к матадору; он умел смотреть так, что человек не замечал этого; не зря он занимался живописью; взгляд, как удар бандерильей, стремителен, рассеян, и вот уже срисована манера человека слушать (а ведь это так важно, как люди слушают других, за этим сразу встает характер); взгляд – и в памяти навсегда останется манера говорить; взгляд – и ты навсегда запомнишь, как человек ест и пьет, в этом тоже его характер; нет, он положительно нравился Штирлицу, этот матадор.
Педро пил очень мало, ел еще меньше, на вопросы отвечал сдержанно, но очень красиво; в конце обеда подвинулся к Штирлицу:
– Я уважаю вас, немцев. Мой брат сражался вместе с вами в «Голубой дивизии» против красных. Его там убили.
Нет, сказал себе Штирлиц, я не зря ощущал все это время запеленатость ; я чувствую опасность кожей; это чувствование стало моим «альтер эго», ничего не попишешь; не оно, конечно же, превалирует во мне, все-таки, во-первых, я логик, и поэтому мне довольно трудно жить, ибо каждый порыв автоматически, как само собой разумеющееся, перепроверяется холодным расчетом, анализом фактов и явлений, иначе нельзя, если бы я жил не так, меня бы давным-давно ждал провал. Стоики утверждали, что из трех элементов – обозначаемое (мысль), обозначающее (слово) и предмет, находящийся вне всего, – главным является обозначающее. Эпикурейцы упростили эту позицию, исключив понятие «обозначающее», вознесли того, кто видит и судит о предмете, выражая ложь или правду словом; эпикурейцы облегчали себе жизнь, они отказывались принимать идею, мысль как явление, существующее вне нас; «я – хозяин мира, я создаю его в своем воображении так, как мне угодно, истина или ложь определяется лишь моим словом»; бедные эпикурейцы, моя работа им бы не подошла, сгорели бы за месяц, а то и быстрее. Впрочем, и стоики долго бы не продержались, примат слова никого до добра не доводил; не слово определяет факты бытия, но именно оно, бытие, формулирует словом правду и ложь; как только слово становится самодовлеющим, как только сознание делается тираном бытия, так начинается шабаш лжи. Я всегда шел за правдой факта, наверное, поэтому и слова находил правильные; я не пытался подогнать жизнь под себя, это невозможно, хотя так заманчиво; жизнь обстругивает нас и заставляет – рано или поздно – следовать в ее русле, как же иначе?! Ладно, будет тебе хвалить себя, подумал Штирлиц, жив еще – и слава богу, думай, что тебя ждет, и похрапывай, чтобы Кемп верил в твою игру: голодное опьянение, развезло, рано или поздно язык развяжется, обмякнешь. Вот и готовься к тому, чтобы размякнуть достоверно. А для этого заставь себя отключиться, ты же умел спать и по пять минут, зато какой свежей делалась голова, какой чистой и собранной, давай отключайся, у тебя еще есть минут десять.
...Кемп положил ему руку на плечо через пятнадцать минут, когда притормозил около старинного красивого дома:
– Мы приехали, Брунн. Как поспали?
– Я не спал ни минуты, – ответил Штирлиц. – Я думал. И у меня чертовски трещит голова. Самое хреновое дело, если не допил. У вас есть что выпить?
– Я же говорил: все, что душе угодно. Дома и я с вами отведу душу, вы-то пили, а я лишь поддерживал компанию, знаете как обидно...
– Знаю. Я тоже поддерживал компанию, когда мне приходилось выполнять свою работу.
– Опять вы за свое... – вздохнул Кемп, пропуская Штирлица в маленький лифт, всего на двух человек, хотя сделана кабина была из красного дерева, зеркало венецианское, а ручки на дверцах латунные, ручной работы, – оскаленные пасти тигров, очень страшно.
Квартира Кемпа поразила Штирлица: в старый испанский дом, с его таинственными темными закоулками, длинными коридорами и громадными окнами, закрытыми деревянными ставнями, была словно бы вставлена немецкая квартира – много светлого дерева, (скорее всего, липа), бело-голубая керамика, баварские ходики-кукушка, хирургически чистая кухня-столовая, большой холл с камином; на стенах пейзажи Альп и Гамбурга, его маленьких улочек возле озера.
– Хотите виски? – спросил Кемп. – Или будете продолжать вино? Я жахну виски.
– Сколько у вас вина?
– Хватит. Дюжина. Осилите?
– Нет, мочевой пузырь лопнет, некрасиво. А пару бутылок высосу.
– Есть хамон. Настоящий, из Астурии, очень сухой. Любите?
– Обожаю. А сыр есть?
– И сыр есть. Располагайтесь. Включить музыку? Я привез много наших пластинок. «Лили Марлен» поставить?
– Какое у вас воинское звание?
– Капитан. Я кончил службу капитаном. Останься в армии, был бы полковником.
– В каком году кончили служить?
– Давно.
– Просто так и сказали: «больше не хочу служить рейху и фюреру»?
– Нет, – ответил Кемп, расставляя на столе большие тяжелые бокалы, тарелки, на которых были изображены охотничьи сцены, бутылки, блюдо с хамоном и сыром. – Вы же прекрасно знаете, что так я сказать не мог. Меня перевели в министерство почт и телеграфа... Мы занимались атомным проектом. Штурмбанфюрер Риктер возглавлял административную группу, я курировал координационную службу, громадный объем информации, нужно было следить за всем тем, что выходило в печать на английском языке, на французском... Да и потом постоянные драки между теоретиками... Они вроде писателей или актеров... Грызутся день и ночь, толкаются, словно дети, только в отличие от малышей дерутся не кулаками, а остро отточенными шипами. Попробуйте вино. Каково?
Штирлиц сделал глоток:
– Это получше того, чем нас поил дон Фелипе.
– Да? Очень рад. Мне присылают вино из Севильи, там у нас бюро, мы купили хорошие виноградники. Эрл знает толк в коммерции... Еще?
– С удовольствием.
– А я добавлю себе виски... Хорошее виски, крестьянский напиток... Зря отказываетесь.
– Я не откажусь, когда вы устроите меня к себе. Напьюсь до одури. Обещаю.
– До одури – не позволю. На чужбине соплеменники должны оберегать друг друга. Неровен час...
– Когда вы уехали сюда?
– В сорок четвертом... Фюрер закрыл атомный проект как нерентабельный. А потом гестапо арестовало ведущего теоретика Рунге, они выяснили, что у него то ли мать, то ли бабка были еврейками, вы же знаете, не чистых к секретной работе не допускали... Ну, меня и отправили сюда, на Пиренеи...
– Кто? Армия?
Кемп впервые за весь разговор тяжело, без улыбки посмотрел в глаза Штирлица и ответил:
– Да.
– Разведка? Абвер?
– Нет. Вы же прекрасно знаете, что Гиммлер разогнал абвер после покушения на Гитлера, но ведь министерство почт и телеграфа имело свои позиции в армии...
– С какого года вы в ИТТ?
– С сорок пятого.
– Гражданин рейха работает в американской фирме?
– Почему? Это испанская фирма... И потом мне устроили фиктивный брак с испанкой, я получил здешнее гражданство, все легально. Как, кстати, у вас с паспортом?
– У меня хороший паспорт.
– Можно посмотреть?
– А зачем? Я же сказал – вполне хороший паспорт.
– Вы испанский гражданин?
– Нет, у меня вид на жительство.
– Что ж, на первое время – терпимо. Выпьем за успех нашей задумки, доктор Брунн. Выпьем за то, чтобы вы стали человеком ИТТ...
– Я за успех не пью... Суеверный. А за знакомство выпью. Спасибо, что вы подобрали меня на дороге.
– Не стоит благодарности. Как вы, кстати, там очутились?
– Ума не приложу.
Кемп плеснул виски в свой тяжелый стакан и, выпив, заметил:
– Сколько же лет вам надо было проработать в разведке, чтобы стать таким подозрительным?
– Жизнь, – ответил Штирлиц. – Где, кстати, сейчас этот парень из гестапо...
– Какой именно?
– Рунге? Нет, Риктер...
– Не знаю. Да и не очень интересуюсь этим.
– Не думаете о том, что эти люди могут нам понадобиться в будущем?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101