А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Ну-ка, покажите нижнюю губу. Ого, она у вас не дура. Ваша настоящая фамилия Бользен?
– Я сжился с обеими.
– Достойный ответ, – Джонсон чуть тронул Штирлица за локоть. – Направо, пожалуйста, там моя машина.
Они свернули с авениды Хенералиссимо Франко в тихий переулок, в большом «шевроле» с мадридским номером сидело три человека; двое впереди, один – сзади.
– Садитесь, мистер Бользен, – предложил Джонсон. – Залезайте первым.
Штирлиц вспомнил, как Вилли и Ойген везли его из Линца в Берлин, в апреле сорок пятого, в тот именно день, когда войска Жукова начали штурм Берлина; он тогда тоже был зажат между ними; никогда раньше он не испытывал такого унизительного ощущения несвободы; он еще не был арестован, на нем была такая же, как и на них, черная форма, но случилось что-то неизвестное ему, но хорошо известное им, молчаливым и хмурым, позволявшее гестаповцам следить за каждым его жестом и, так же как сейчас, чуть наваливаться на него с двух сторон, делая невозможным движение; сиди, как запеленатый, и думай, что тебя ждет.
– Любите быструю езду? – спросил Джонсон.
– Не очень.
– А мы, американцы, обожаем скорости. В горах поедим кочинильяс, там значительно больше порции и в два раза дешевле, чем в городе.
– Прекрасно, – сказал Штирлиц. – Тогда можно и поднажать, время обеда, у меня желудочный сок уже выделяется, порядок прежде всего...
– Как здоровье? Не чувствуете более последствий ранения?
«На этот вопрос нельзя отвечать однозначно, – подумал Штирлиц, – надо ответить очень точно; этот разговор может оказаться первым шагом на пути домой. А почему ты думаешь, что будет разговор? Почему не предположить, что это никакой не Джонсон, а друзья мюллеровских Ойгена, Вилли и Курта? Их тысяча в Мадриде, и многие из них прекрасно говорят по-английски, отчего бы им не доделать того, что не успел Мюллер? Ну, хорошо, это, конечно, допустимо, но лучше не думать об этом; после сорока пяти каждый год есть ступенька в преисподню; надвижение старости стремительно, я очень сильно чувствую последствия ранения, он не зря об этом спросил; больных к сотрудничеству не приглашают, а если этот Джонсон настоящий, а не фальшивый, то именно для этого он вывозит меня из города. Они никого не выкрали из Испании, не хотят ссориться с Франко, а тут живут нацистские тузы куда как поболее меня рангом, живут открыто, без охраны; генерал СС фон Любич вообще купил апартамент в двух домах от американского посольства, вдоль их ограды своих собачек прогуливает».
– Чувствую, когда меняется погода, мистер Джонсон. Кости болят.
– Может быть, это отложения солей? Почему вы связываете боли в костях с ранением?
– Потому что я пролежал недвижным восемь месяцев. А раньше играл в теннис. Три раза в неделю. Такой резкий слом в жизненной стратегии сказывается на костяке; так мне, во всяком случае, кажется. Мышцы не так трудно наработать, а вот восстановить костяк, заново натренировать все сочленения – дело не пяти месяцев, а года, по крайней мере.
– Сколько вам платят в неделю, мистер Бользен?
– А вам?
Все рассмеялись; Штирлиц понял, что к каждому его слову напряженно прислушиваются; Джонсон заметил:
– Вы не только хорошо говорите по-английски, но и думаете так, как мы, нашими категориями. Не приходилось работать против нас?
– Против – нет. На вас – да.
– Мы не обладаем такого рода информацией, странно.
– В политике, как и в бизнесе, престиж – шутка немаловажная. Я думал о вашем престиже, мистер Джонсон, когда вы вели сепаратные переговоры с друзьями Гиммлера. История не прощает позорных альянсов.
Человек, сидевший за рулем, обернулся; лицо его было сильным, открытым; совсем молод; на лбу был заметен шрам, видимо, осколок.
– Мистер Бользен, а как вы думаете, история простит нам то, что вся Восточная Европа отошла к русским?
Джонсон улыбнулся.
– Харви, не трогай вопросы теории, еще не время. Мистер Бользен, скажите, пожалуйста, когда вы в последний раз видели мистера Вальтера Шелленберга и Клауса Барбье?
– Кого? – Штирлиц задал этот вопрос для того, чтобы выгадать время; сейчас они начнут перекрестный допрос, понял он; каждый мой ответ должен быть с резервом ; постоянно нарабатывать возможность маневра, они что-то готовят, они пробуют меня с разных сторон, ясное дело.
– Шелленберга, – повторил Джонсон.
– В апреле сорок пятого.
– А Клауса Барбье? Он работал у Мюллера, потом был откомандирован во Францию, возглавлял службу гестапо в Лионе.
– Кажется, я видел его пару раз, не больше, – ответил Штирлиц. – Я же был в политической разведке, совершенно другое ведомство.
– Но вы согласны с тем, что Барбье – зверь и костолом? – не оборачиваясь, сказал тот, со шрамом, что сидел за рулем.
– Вы завладели архивами гестапо? – спросил Штирлиц. – Вам и карты в руки, кого считать костоломом и зверем, а кого солдатом, выполнявшим свой долг.
Они выехали из города; дорога шла на Алькобендас, Сан-Себастьян-де-лос-Рейес, а дальше Кабанильяс-де-ла-Сиерра, горы, малообжитой район, там нет ресторанчиков, где жарят этих самых молочных кочинильяс; чудо что за еда, пальчики оближешь; только, видимо, не будет никаких кочинильяс; у этих людей другие задачи.
– В каком году вы встречали Барбье последний раз? – повторил свой вопрос Джонсон.
– Думаю, году в сорок третьем.
– Где?
– Видимо, на Принц Альбрехтштрассе, в главном управлении имперской безопасности.
– Ему кто-либо покровительствовал в том здании?
– Не знаю. Вряд ли.
– Почему «вряд ли»? – по-прежнему, не оборачиваясь, спросил тот, кто вел «шевроле».
– Так мне кажется.
– Это не ответ, – заметил Джонсон. – Мне сдается, вы относитесь к породе логиков, слово «кажется» к ним не подходит.
– Я – чувственный логик, – ответил Штирлиц. – Я, например, чувствую, что моя идея с кочинильяс пришлась вам не по вкусу. Мне так, во всяком случае, кажется. Чувство я перепроверяю логикой: дальше, вплоть до Сиерры, нет ни одной харчевни, где бы давали кочинильяс, но до Сиерры мы вряд ли поедем, потому что у вас всего четверть бака бензина.
– В багажнике три канистры, – откликнулся тот, что вел машину. – Слава богу, здесь продают бензин, не нормируя, как в вашей паршивой Германии.
– Зря вы эдак-то о государстве, с которым вам придется налаживать отношения.
– Как сказать, – откликнулся Джонсон. – Все зависит не от нас, а от того, как вы, немцы, станете себя вести.
Штирлиц усмехнулся:
– «Ведут» себя дети в начальных классах школы. К народу такое слово не приложимо.
– К побежденным – приложимо, – сказал Джонсон. – К побежденным приложимо все. Сейчас мы высадим вас, и когда вас подберет голубой «форд» – это случится минуты через четыре, – пожалуйста, помните, что к побежденным приложимо все. Это в ваших же интересах, мистер Бользен.
Машина резко свернула на щебенчатый проселок, отъехала метров сто и остановилась. Джонсон вышел, достал из кармана пачку сигарет, закурил, пыхнул белым дымом и, вздохнув отчего-то, предложил:
– Вылезайте, Бользен.
– Спасибо, Джонсон.
Он вылез медленно, чувствуя боль в пояснице; потянулся, захрустело; страха не было; досада; словно он был виноват в случившемся; а что, собственно, случилось, спросил себя Штирлиц; если бы они хотели убрать меня, вполне могли сделать это в машине; но зачем тогда все эти фокусы с вызовом сюда? Боятся Пуэрта-дель-Соль? А что? Могут.
Джонсон прыгающе упал на заднее сиденье, крутой парень со шрамом взял с места так резко, что «шевроле» даже присел на задок, и, скрипуче развернувшись, понесся на шоссе.
...Прошло десять минут; странное дело, подумал Штирлиц, автобус здесь ходит раз в день по обещанью; в конце концов кто-нибудь подбросит до города; но зачем все это? Смысл?
Плохо, если у меня от этих нервных перегрузок снова станет ломить поясницу, как раньше; поди попробуй, пролезь с такой болью через Пиренеи; не выйдет. А через Пиренеи лезть придется, иного выхода нет. Сволочь все-таки этот Зоммер, дает деньги всего на неделю; даже на автобус до Лериды придется копить еще месяца три. Снова ты думаешь, как русский – «месяца три». А как же мне иначе думать, возразил он себе, как-никак русский, помешанный с украинцем; немец бы точно знал, что копить ему придется два месяца и двадцать девять дней. А еще точнее: девяносто дней, только мы позволяем себе это безответственное «месяца три»; вольница, анархия – мать порядка... Нет, копить придется дольше. От французской границы идет поезд; если меня не арестуют как человека без документов – не ватиканскую же липу им показывать, да и ту отобрали, – нужно, по меньшей мере, еще тридцать долларов, иначе я не доберусь до Парижа; любой другой город меня не устраивает, только в Париже есть наше посольство; почему их интересовал Барбье? Я действительно видел его всего несколько раз; палач второго эшелона, лишенный каких-либо сантиментов, – «Я ненавижу коммунистов и евреев не потому, что этому учит нас фюрер, а просто потому, что я их ненавижу»; да, именно так он сказал Холтоффу, а тот передал Штирлицу, пока еще Мюллер не начал подозревать его; кажется, это был ноябрь сорок четвертого, да, именно так.
Штирлиц вышел на шоссе; ни души; не нравится мне все это, подумал он; странная игра; проверяли на слом, что ли? Документы они могли отобрать иначе, зачем нужен был такой пышный спектакль?
Мимо Штирлица пронесся старый «паккард», разукрашенный клаксонами, с какими-то наклейками и чересчур длинной антенной; наверняка за рулем испанец, только они так украшают свои машины, американцы относятся к транспорту как хороший всадник к коню: заливают самый лучший бензин, часто меняют масла и отдают раз в месяц на шприцевание; моют машины редко, важнее всего скорость и надежность, а не красота; это для женщины важно быть красивой; испанец о моторах имеет отдаленное представление, им бы только поговорить, это – хлебом не корми; а еще обожают строить предположения и делиться догадками; впрочем, это не их вина, а беда; жертвы общества, лишенного информации, зацензурированы сверх меры, шелохнуться нельзя, сплошные запреты.
Вторая машина была набита пассажирами. Штирлиц даже не стал поднимать руку.
Третья машина, с большими буквами на дверцах ИТТ, притормозила; водитель спросил на довольно плохом испанском:
– Вам куда?
– В Мадрид, – ответил Штирлиц.
– Садитесь, подвезу.
И по тому, как он сказал это, Штирлиц понял, что водитель – немец.
– Вы родом из Берлина? – поинтересовался Штирлиц на своем чеканном хох-дейч.
– Черт возьми, да! – водитель засмеялся. – Но я оттуда уехал еще в тридцать девятом... Нет, нет, я не эмигрировал, просто ИТТ перевела меня в свой здешний филиал. Вы тоже немец?
Штирлиц усмехнулся:
– Еще какой!
– Давно в Испании?
– Да как вам сказать...
– Можете не говорить, если не хотите.
– Я здесь бывал довольно часто, еще с тридцатых годов.
– Кто вы по профессии?
– Трудно ответить однозначно... Учился разному... Считайте меня филологом.
– Это как? Переводчик?
– Можно сказать и так. А что, ИТТ нужны переводчики?
– И они тоже. Но прежде всего нам нужны немцы. Хорошие немцы.
Штирлиц – V (Мадрид, октябрь сорок шестого)
– А что вы подразумеваете под выражением «хорошие немцы»? – спросил Штирлиц. – По-моему, все немцы – хорошие, нет?
– Достойный ответ.
– Это не ответ. Скорее уточняющий вопрос.
– Еще не настало время отвечать на вопросы, тем более уточняющие. Кстати, меня зовут Франц Кемп, я инженер, возглавляю сектор в отделе организации новых линий на Иберийском полуострове.
– А я Брунн, дипломированный филолог.
– Очень приятно, господин Брунн.
– Очень приятно, господин Кемп.
– Где вы живете?
– В центре. А вы?
– На калье Леон.
– По направлению к Аточе? Возле Санта-Мария-и-Каньизарес?
– Именно.
– Почему вы поселились в том районе? Он слишком испанский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101