А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Время. Как у нас со временем, Штык?
— Я выстрелю из нагана после того, как раздам прокламации, — ответил Антонов-Овсеенко. — Это будет сигнал. Тут же входите в казармы. Юзеф выступит перед восставшими.
— Договорились, — сказал Прухняк.
Дзержинский вдруг нахмурился, быстро поднялся и вышел за занавеску: пегой бабы, которая стирала белье, уже не было.
— Что ты? — спросил Прухняк, когда Дзержинский вернулся. — Что случилось?
Не ответив ему, Дзержинский внимательно поглядел на Антонова-Овсеенко. Тот отрицательно покачал головой:
— Она блаженная, мы проверяли ее… Она всем семьям здесь помогает.
— О чем вы? — снова спросил Прухняк.
— Женщина слишком тихо ушла, — ответил Дзержинский.
— У нее не лицо, а блюдо, — хмыкнул Прухняк, — она ж ничего толком понять не сможет, даже если слыхала.
— Малейшая неосторожность, — заметил Дзержинский, — ведет к провалу.
Антонов-Овсеенко посмотрел на часы — удлиненной, луковичной формы.
— Я пойду напрямую, а вы — в обход, по заборам. Минут через десять будьте готовы.
Кивнув всем, он заломил маленькую фуражку, прикинул кокарду на ладонь и подмигнул:
— Какой у нас здесь будет герб, а?
Ушел он стремительно — занавеска, разделявшая комнату и кухню, затрепетала, словно бы кто подул в нее с другой стороны. Барский полез за табаком, но Дзержинский остановил:
— Не надо. На печке младенец.
— А где мать?
— В очереди. Хлеб обещали подвезти в фабричную лавку.
— Отец?
— В Сибири. Ты его должен помнить — Збигнев.
— Рыжий?
— Да.
Прухняк сказал изумленно, с юношеской открытостью:
— Неужели началось, а? Даже не верится…
— Постучи по дереву.
— О чем ты?
Дзержинский объяснил:
— У меня есть знакомый, американец: Скотт Джон Иванович. Он считает, если постучишь по дереву — сбудется то, чего хочешь.
— Пошли, — сказал Барский, — надо идти.
— Пошли, — согласился Дзержинский, но в это время на печке заплакал младенец.
Прухняк поглядел на «ходики». Дзержинский досадливо махнул на него рукой и полез на печь. Длинные ноги его смешно свисали оттуда, и был он сейчас похож на Дон Кихота. Ребенок замолчал, потому что Дзержинский осторожно взял его на руки, спустился с ним и начал расхаживать по комнате, напевая колыбельную.
Барский и Прухняк переглянулись. Слово, готовое было сорваться с веселых губ Прухняка, так и осталось непроизнесенным.
Младенец затих, убаюканный песней Дзержинского.
— Пошли, — повторил Барский, — пора.
И стал засовывать в карманы пальто пачки прокламаций.
Дзержинский положил ребенка на печку, пришептывая ему что-то доброе, нежное, спокойное. Спустился он тихо, приложил палец к губам, кивнул на занавеску. Выскользнул, как Антонов-Овсеенко, бесшумно и стремительно.
… Они шли по длинной, казавшейся бесконечною, улице, окруженной высоким деревянным забором. Сэвэр, не выпуская из ладони часы, то и дело поглядывал на стрелки: прошло уже пятнадцать минут, а выстрела все не было.
— Что же он? — спросил Барский. — Время.
— Ничего. Антонов-Овсеенко человек сильный, — ответил Дзержинский.
— Если задержался, значит, есть причина.
— А это что? — остановился вдруг Прухняк.
Слышно было, как где-то неподалеку, нарастая и приближаясь, гикали и улюлюкали конные казаки. Дзержинский стремительно оглянулся: по длинной, зажатой высоким забором улице мчался казачий эскадрон.
— Оружие бросайте, прокламации, — быстро сказал Дзержинский.
Барский медленно полез в карман, но пачку прокламаций вытащить не мог: движения его были медленными, какими-то скользящими: казачья лава надвигалась со страшной, видимой неумолимостью.
— Через забор! Через забор! — крикнул Дзержинский. — Быстро!
Прухняк подпрыгнул, но лишь ногти скребанули по доскам. Дзержинский склонился, точно сломился пополам, сказал, стараясь не выдавать ужаса:
— Со спины прыгай, Эдвард, со спины дотянешься!
Прухняк вспрыгнул ему на спину, зашатался, упал, снова вскочил, потом оттолкнулся, закряхтел, перевалился на другую сторону, шлепнулся на землю.
— Адольф, ты…
— Сейчас… Одну минуту…
— Да хватай меня за пелерину! Быстрее же!
Барский прыгал у него на спине раза три, прежде чем смог перевалиться через забор.
— Бегите! — крикнул Дзержинский. — Бегите скорей!
Казаки были уж совсем рядом, и Дзержинскому показалось, что он ощущает теплый, потный, домашний конский запах. Подпрыгнув, он оцарапал пальцы, упал; стремительно поднявшись, снова подпрыгнул и опять не дотянулся. Тогда, отойдя шага на три, он разбежался, уцепился на этот раз пальцами, ощутив занозистые щепы горбыля; подтянулся, захлебнувшись от внезапного приступа кашля, перевалился через забор, упал на руки друзей.
— Бежать надо! — прохрипел он. — Будут стрелять! … Пули просвистели над их головами…
… А потом казачьи нагайки прошлись по лицам, спинам, плечам солдат пулавского гарнизона — сквозь людской крик, плач и хрип…
10
Полковник Глазов, исполняющий должность начальника Варшавской охраны, опустил трубку телефона и поднял глаза на Турчанинова (на фронте Георгий был ему пожалован солдатский, самый среди офицеров чтимый).
— Шевяковские няньки да кучера иногда тоже могут сгодиться а, Турчанинов? Или не согласны? Он хороший был человек, Владимир Иванович, царство ему небесное, только людям уж больно доверял. Приглашайте чиновников, будем говорить об особых, новых методах борьбы. Новое время — новые песни…
Чиновники охраны и офицеры корпуса жандармов собрались в бывшем шевяковском кабинете (на похоронах полковника Глазов был словно покойник — бледен, слез сдержать не мог, сказал прочувственную речь, от сердца шла, не с бумаги).
— Господа, — начал Глазов, по-хозяйски прохаживаясь в кабинете Шевякова, — я собрал вас, чтобы вместе обсудить положение. Скрывать нам друг от друга нечего: ситуация сложная. Эксперименты Зубатова привели к необходимости стрелять в подданных. Преступление Зубатова в том, что он не дифференцировал. Подробно об этом — позже. На армию сегодня надежда весьма слабая: если б не меры, вовремя нами принятые, пулавский гарнизон, ведомый поляком Дзержинским и русским прапорщиком Антоновым, мог пойти на Варшаву. Армию разлагают изнутри социалистические агитаторы, разлагают успешно, бьют словесами, как пулями — в десятку. Сие симптом тревожный. В чем я вижу нашу задачу? В том, чтобы пробудить ненависть. Не вообще ненависть, это опасно и неразумно, а ненависть целенаправленную, ненависть толпы против тех, кто возмущает. Если мы сможем это сделать, тогда общие чувства возобладают над чувствами личными, тогда брат, рекрутированный в солдаты, станет против брата, пошедшего в мужицкий бунт или фабричную стачку. Красным агитаторам пора противопоставить агитаторов наших, никак, впрочем, с Департаментом полиции и охраною явно не связанных, это надо опосредованно делать, аккуратно, исподволь. Я понимаю, сколь трудна задача: воспитать ненависть к брату, который решился преступить черту закона, — тем интереснее такую задачу осуществить. Упор должен быть обращен на младшие чины, на солдатскую массу — с вольно мыслящими офицерами справиться легче, их ведь тысячи, офицеров-то; солдат — миллионы. Как можно организовать работу? Думаю, что каждый из вас сблаговолит внести свои предложения. Я позволю себе высказать лишь одно общее соображение: успех возможен в том случае, ежели мы сможем разделить общество на спектры, выявить истинную направленность интересов. Возьмем, например, спектр фабричных, занятых в текстильном производстве. Фабричным следует объяснять, что заработок их мал не в силу того, что государь не желает или хозяин не дает, но оттого что рудокопам приходится больше платить, те под землею заняты, с опасностью для жизни. Рудокопа, который бастует из-за малой оплаты, сажать в острог недальновидно — новый продолжит стачку. Следует найти возможность так ему объяснить малый заработок, чтобы со всею ясностью следовало — не злая воля хозяина и власти тому виной, но вероломство японцев, которых науськали на нас враги. Мужик должен уверовать в то, что его нищета проистекает от рабочих, которые бастуют. Чем меньше, ограниченнее, говоря точнее, сфера выявленного интереса, тем точнее следует вырабатывать рецепты, по коим должно работать. Конечно, учителю гимназии не объяснишь разницу в оплате с институтским приват-доцентом хитрой политикой Франции — засмеют. С интеллигенцией мы должны по-новому работать, совершенно по-новому. Следует попытаться создать ряд примеров: ты с троном, ты за порядок — тебе рост в карьере, тебе поддержка в уезде, губернии, во всей, словом, империи.
— А если таковой нет? — спросил Турчанинов, и все собравшиеся повернули к нему, словно по команде, головы.
— Надо делать так, чтобы была, — ответил Глазов, не оборвав помощника, не унизив шевяковским окриком. — В этом-то и сложность задачи, господа, именно в этом — сталкивать интересы, отсекать головку образованных и убежденных революционеров от фабричной и крестьянской массы не только арестом и ссылкой, но тем, что быстрее доходит: «Он, агитатор твой, из бар, у него кость белая и кровь голубая, у него руки не рабочие, он кайлом в руднике не махал, у него денег не считано, он не русский, он чужой», — это если со своим говорите. Наоборот, если с поляком или, к примеру, с украинцем: «Он русский, какая ему вера; у него дед помещик, мать баронесса, отец директор гимназии, деньги в банке держит, какой он друг, он тебя пользует в своих интересах, а если тебя ударят — сам в сторону отойдет, а тебе — отсиживай. Русский
— он и есть русский, господин над всеми инородцами». Это то, о чем я хотел с вами поделиться. Прошу озаботиться составлением развернутых предложений.
… Ядвига — пегая, хмурая баба, что стирала давеча белье в доме жены Збигнева, пришла с кульком, в котором были калачи и булочки. Высыпав калачи на кухонный стол, она позвала:
— Зоська!
Зося, жена Збигнева, молчала, потому что так ей сказано было, и сидела с сыном на руках, рядом с Генрихом, приехавшим из Домброва, Дзержинским и Прухняком.
— Зоська! — снова крикнула Ядвига и, откинув ситцевый полог, вошла в горницу.
Генрих проскользнул мимо нее, и слышно стало в горнице, как он набросил щеколду на дверь; вернувшись, остановился рядом с Ядвигой, держа напряженную руку в кармане кургузого пиджачка.
— Сколько тебе уплатили? — спросил Прухняк.
— Целковый, — ответила Ядвига, и то, что она так простодушно, спокойно и открыто сказала про «целковый», который уплатили ей за предательство, заставило Дзержинского подняться с лавки и отойти к окну: невмоготу было ему смотреть на лицо этой пегой, хмурой бабы.
— Ты знаешь, что из-за тебя десятки людей посажены в тюрьму, изувечены, побиты? — спросил Прухняк.
— Чегой-то из-за меня-то? Нешто я городовой? Белено говорить — я и говорю. Вон, младенцу гостинчиков принесла, сиротинушке кандальному.
— Ах ты, пся крев, змея подколодная! — крикнул Генрих. Дзержинский резко обернулся, услыхав, как лязгнул взводимый шахтером курок нагана.
— Не сметь! — сказал он.
Прухняк спросил глухо:
— Кто… Кому ты говорила? Кто тебя заставил?
— Никто меня не заставлял, — ответила Ядвига. — Вон, маленький меня заставил ейный, Зоськин. У нее в цицке молока нет, а он тихеньким растет. А урядник — добром, нешто он злое хотел? Он помощь дал…
— Ты пойди, гадина, посмотри кровь на снегу! Ты посмотри, посмотри! Твоих рук дело! — снова крикнул Генрих.
— Что вы еще говорили уряднику, Ядвига? — спросил Дзержинский. — Как его зовут?
— Урядник — как же еще?
— Идите, Ядвига, — сказал Дзержинский. — И если урядник станет вас спрашивать о чем-то еще — пожалуйста, придите к Зосе и расскажите, о чем он спрашивал. А Зося подскажет вам, что надо ему ответить. Если же вы скажете уряднику, что видели нас сегодня у Зоей, — ее посадят в острог.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93