А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Она увидела, как ноздри его затрепетали и сверкнули белые острые зубы, обнажившиеся в привычной ухмылке. Он, как и всегда, читал по ее лицу...
– У нас мало времени до отъезда – нужно подкрепиться. Ты сможешь теперь поесть только в Бирни. Мэкки, пойди и приготовь ужин. Кэт, уведи детей и одень их, потом сведи в зал и накорми. Мы спустимся чуть позже. А теперь идите, все!
Мэкки поспешил удалиться, за ним последовала Кэт с малышкой на руках и обе девочки. Когда дверь за ними захлопнулась, Роб повернулся к Леттис с той самой белозубой бесстыдной усмешкой, от которой у нее запылали щеки от ужаса, смешанного с желанием.
– А теперь – на случай, если мы не свидимся больше, – сказал Роб, приближаясь к ней, – давай простимся так же, как мы когда-то приветствовали друг друга впервые...
Леттис запрокинула лицо, зажмурившись – его губы припали к ее рту, а сильные пальцы уже расшнуровывали корсаж. Когда они оба обнажились, он стал нежно касаться ее белоснежного тела своими темными ладонями то тут, то там – на лице его было написано удивление, от которого она вся затрепетала. Роб тяжело дышал.
– О Боже, леди, как вы белы и нежны... – шептал он. – Лягте – и позвольте посмотреть на вас...
Она покорно легла на постель – он во все глаза глядел на нее, а она тоже не могла отвести взгляд от мощного, могучего, смуглого и покрытого темными волосами тела, такого, казалось, враждебного ее собственной сияющей белизне... Она чувствовала биение каждой жилки собственного существа, ее сознание раздвоилось: одна Леттис хотела отвести взгляд в смятении и ужасе, а другая Леттис всем существом своим жаждала отдаться этой всесокрушающей мощи... Он прочел все это на ее лице и, весь дрожа, прильнул к ней всем телом, твердым, словно скала – так же, как и она, во власти всепоглощающей страсти. Он не мог больше сдерживать желания, он жаждал ее тела – когда они слились, то оба вздрогнули, словно от острой боли...
Оба они потеряли рассудок от страсти, которая все усиливалась – каждый растворялся в другом, теряя себя – и это было невыносимо. Роб обхватил ее за плечи, скрежеща зубами и, словно сражаясь с ней, как с врагом в честном бою, кричал, себя не помня:
– Дай мне сына! Дай мне сына, леди!
А Леттис, другая Леттис, выпущенная на волю из жалкого убежища добронравия и благовоспитанности, страдая от этой мучительной любви и упиваясь ею, кричала в ответ:
– НЕТ, ЭТО ТЫ – ДАЙ МНЕ СЫНА!
Они беспрепятственно достигли Бирни и осели там, ведя затворническую жизнь добровольных изгнанников. К Рождеству ситуация прояснилась окончательно – Леннокс стал регентом, Мортон – его правой рукой, а Роб Гамильтон вновь вернул себе расположение властителей. Ну, а Леттис – Леттис вновь была беременна. Оставаясь одна, она продолжала тайно молиться, перебирая четки – она просила Пресвятую Деву хранить ее и будущее дитя, и подарить ей и мужу желанного сына... Просила она также и о том, чтобы вернуться в Аберледи и быть рядом с мужем – или чтобы он приехал повидать ее... Ведь они не виделись с той самой январской ночи, и она уже видела перед собой нескончаемую череду таких же одиноких дней – месяц за месяцем будет она томиться в одиночестве, поджидая редких и пронзительных моментов счастья, когда жизнь обретает для нее смысл...
Разрешилась она в октябре, в Бирни-Касл – родился сын, и спешно был послан нарочный, чтобы обрадовать Роба. Его восторг превзошел все ожидания Леттис, затмив на время ее собственное счастье. Младенец был окрещен Робертом – в честь отца и деда. Но государственные дела вынудили Роба тут же уехать. Больше он не увидел сына: смерть похитила ребенка через три недели, в канун дня Всех Святых... Почти целый год Леттис не видела мужа. За это время Леннокс, как и предсказывал Роб, был убит, регентом стал Мортон, а Роб переметнулся под его крыло…
Было бы несправедливым упрекнуть Вильяма в том, что он позабыл родной дом – но усадьба Морлэнд словно скрылась в тумане, и он редко вспоминал ее... Он время от времени думал о том, что ему когда-нибудь придется возвратиться туда, чтобы наследовать отцу – но предпочитал отгонять эти мысли. Он был совершенно счастлив при дворе, считал его средоточием жизни и приходил в ужас от мысли, что ему придется вновь уехать в далекий и дикий Йоркшир.
Он процветал при дворе. Его козырной картой был чудесный голос, восхищавший всех, когда он был ребенком – и он частенько находился при государыне. Он научился аккомпанировать себе на лютне и цитре, полегоньку сочинял песни, овладел трубой и гобоем – словом, стал недурным музыкантом, что при дворе, кишащем эстетами, было прямым путем к успеху.
В 1571 году ему исполнилось семнадцать. Ему крупно повезло: голос его, сломавшись, не очень сильно переменился, оставшись высоким и чистым. Конечно, он уже не мог брать тех высоких нот, что в детстве принесли ему славу – но голос его понизился всего на пол-октавы, и Вильям стал лучшим высоким тенором в Уайтзале. Бородка у него еле пробивалась – бриться ему приходилось не чаще двух-трех раз на неделе. Поначалу то, что ему никак не удавалось отрастить это истинно мужское украшение, расстраивало его, да и другие пажи над ним втихомолку подсмеивались – но, повзрослев, он смирился с неизбежным и даже попытался извлечь из этого выгоду. Он брился дочиста – и гладкое лицо даже вошло в моду. Теперь он в свою очередь подсмеивался над другими молодыми людьми – они, дескать, уродуют лица грубой растительностью...
Его волшебная красота, стяжавшая ему в свое время прозвище «ангельского дитяти», оставалась прежней. Он был невысок и очень строен, со светлой кожей и нежнейшим румянцем, светлые волосы, гладкие и блестящие, словно шелк падали на плечи и спину мягкими локонами. Голубые сияющие глаза были чуть раскосы, что делало его внешность еще более пикантной и придавало ему сходство с фавном или другим мифологическим персонажем. Королева любила окружать себя красавцами, и, хотя ей всегда были больше по вкусу высокие и статные юноши, ей нравилась ангельская и нежная наружность Вильяма, его тихий нрав и музыкальность – и она приблизила его к себе.
Придворные дамы вовсю увивались вокруг Вильяма. Они испортили бы и избаловали его вконец, если бы не его природная скромность – а также и то, что он не любил женщин. Для него в них было нечто пугающее и отталкивающее: он терпеть не мог их вычурные неестественные одежды, в ужас приходил от густо накрашенных лиц. Они все были похожи, словно сестры: своими мертвенно-бледными набеленными щеками, подведенными черной тушью глазами и алыми ртами они напоминали ему диковинных хищных птиц. А когда какая-нибудь из них, шутя, привлекала его к себе, что частенько случалось, – он видел сквозь толщу белил все морщинки и неровности кожи, и с ума сходил от запаха нечистого тела, перебивающего аромат духов…
Лишь для двух женщин он делал исключение. Одна была королева – ее он боялся, как и все остальные – но любил и уважал за выдающийся ум, прямоту, силу духа и необыкновенную притягательную силу. Она тоже была накрашена, затянута в изысканное платье и завита, но чутье подсказывало Вильяму, что это всего лишь маска, надетая по необходимости, а не из пустого тщеславия – а из-под нее проступало презрительное и умное лицо... И она была чистюлей. Подходя к ней, он никогда не чувствовал никаких посторонних и неприятных запахов. Поэтому он был привязан и к своей бабушке Нэн, безотлучно находившейся при государыне и постоянно приглядывающей за ним, давая мудрые советы и наставляя его. Нэн никогда не портила лица белилами, а платье ее было предельно простым – насколько это было возможно при дворе. Волосы она прятала под льняной чепец, и от нее всегда пахло мылом и розмарином. Она не баловала и не ласкала Вильяма – всегда говорила с ним прямо и честно, делала замечания... Но уж коли она хвалила его новую песню, то Вильям знал – она и вправду хороша: бабушка Нэн не умела льстить.
Но приятнее всего было ему в обществе молодых придворных. Он любил стрелять из лука, играть в кегли и в теннис, исполнять сложные английские танцы, охотиться с соколом, боксировать, бороться... Любил он лениво посиживать у окошка в длинной галерее, перебирая струны лютни, собрав вокруг себя стайку сплетничающих пажей. Его красота и известность при дворе сперва заставили юношей подозрительно к нему приглядываться, но когда они поняли, что к прекрасному полу он безразличен и как соперник опасности не представляет, то они приняли его в свой круг, посчитав слегка эксцентричным, но вполне приемлемым товарищем.
Уже в шестнадцать лет Вильяму был предложен пост придворного капельдинера, приближенного к главному церемониймейстеру – официальному лицу, организовывавшему все придворные увеселения. Вильям, будучи искусным танцором, получал прекрасные партии во всех балетах и маскарадах, его часто просили сыграть и спеть, а порой даже сочинить музыку к какому-нибудь особому случаю – величайшая честь для придворного. Но больше всего Вильям любил бродячие актерские труппы – их часто нанимали, чтобы они сыграли пьесу перед королевой и двором. И если маски придворных дам пугали его, то загримированные лица актеров, напротив, зачаровывали юношу. Он был в восторге от дружбы между актерами, от их замысловатых шуток, от жаргона, от общих воспоминаний... Он втайне мечтал вступить в такую труппу – он, словно созданный для высшего света. Он обожал пьесы, песни, персонажей – всех подряд: и угрюмого злодея, и благородного героя, и нежную героиню... Он приходил в восторг и от мрачной трагедии, и от искрометной комедии, и от затейливого фарса.
В мае 1571 года господин церемониймейстер пригласил одну такую труппу сыграть три пьесы на Троицу. Этой труппы Вильям прежде не встречал. Они назывались «Театр с Южного Берега». Большинство трупп носили имя своего богатого патрона, какого-нибудь аристократа-мецената, что было как бы гарантией их добропорядочности. Прошел даже слух, что скоро Парламент примет постановление, запрещающее деятельность бродячих театров, не имеющих богатого покровителя, и объявляющее их бродягами. Но труппа, приглашенная ранее, поголовно слегла от оспы – вот и пришлось придворному церемониймейстеру спешно подыскивать замену...
Вильяма отрядили встретить актеров и препроводить в отведенные им апартаменты – невероятно приятное поручение. Актеры были к нему весьма дружелюбны – для него их доброта и расположение были словно милость бессмертных олимпийцев...
– Как тебя зовут, парень? – спросил один. Он был высок и красив, с лицом и пожилым, и молодым одновременно – казалось, что он либо был молод, но перенес тяжкие лишения, либо был уже в возрасте, но отлично сохранился. Он был здесь главным.
– Вильям Морлэнд, сэр, – сообщил юноша. Высокий человек улыбнулся, обнажив ровные белые зубы. Он был светловолос, но на лбу виднелись залысины.
– Не зови меня «сэр», – он по-дружески обнял Вильяма за плечи. Юноша расцвел. – Я Джон Фэллоу, великий трагический актер, – зови меня Джеком, мой мальчик.
– Благодарю, сэр, – ответил восхищенный Вильям.
Из-за спины Джона вынырнул другой актер – приземистый и коренастый человечек средних лет с безвольным ртом и огромным носом с крупными порами, в которых заметны были остатки вчерашнего грима. Он визгливо пропел:
– Джек, вертун и сумасброд, ищет всюду черный ход. Проходимца берегись – спинкой к стенке становись!
– Не обращай внимания, – сказал Джек Фэллоу, бросая на человечка суровый предупреждающий взгляд. – Это Августин – подвизается на амплуа старух, монахов, святых отцов и колдуний-гадалок. Ему так часто приходится говорить стихами, что иначе он просто не может. Сколько тебе лет, мальчик?
– Семнадцать, сэр. – Джек Фэллоу вздернул брови: – Так много! – голос его, полнозвучный и богатый модуляциями, сейчас выражал крайнюю степень изумления.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63