А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Желая припрятаться, стушеваться (ибо не знала теперь, суровиться ли ей все еще на меня или уже радоваться моему темпераменту), она поджимала под себя ножки, убирала их под стул и слегка сучила ими. В восторге от их шевеления я сунул руку под халат, которым она прикрывала свою немало раздобревшую за последние десять лет плоть, и мои пальцы повлеклись по ее бедрам. Я не видел этих действий моих конечностей и тем лучше понимал, что загадочность жизни - отнюдь не шутка. Ведь что такое бедра Риты, когда их видишь в спокойную минуту? И даже более существен вопрос, много ли замечательного и привлекательного они представляют собой в глазах какого-нибудь стороннего наблюдателя. Но что такое они же, когда я не вижу их, а только чувствую, только ощупываю дрожащими, взволнованными, ждущими чудес пальцами? Волшебные горы, которые писатели и философы описывают как чудо и тайну, вдруг утрачивают для меня смысл и притягательность, и уже бедра моей жены, наливаясь упругой силой, возвышаются и над самыми высокими из них. Они здесь, по ним нет необходимости карабкаться, моя жена даже стискивает колени, в застенчивости и в предостережении насчет чрезмерного баловства, но сколько их ни ощупывай, они всегда оставляют за собой еще что-то непознанное, большое, невероятное, недостижимое и непостижимое. Их не взять никаким методом, постигнешь их форму - неизреченная тайна уйдет в содержание; впрочем, и форму по-настоящему постичь невозможно, а пренебрежешь ею, взявшись за содержание, она славно посмеется над тобой. Что и говорить, тут велико волшебство женщины, тут ей есть чем взять, есть чем гордиться и отчего сознавать свое превосходство, есть прекрасный повод сидеть и со снисходительным видом ждать, пока ты, копаясь в ее чудесах, не уяснишь всю безнадежность своих потуг, не признаешь, иными словами, ее власть над собой.
По горькому опыту хорошо зная эту безнадежность и не желая сейчас уродоваться перед женой, все же не преодолевшей в себе тайного стремления отбить у меня охоту к сочинению новой книжки, я вскочил, подхватил ее на руки и понес в комнату. Она голосисто удивлялась силе земного притяжения, пытающегося совлечь ее с моих рук, но я-то отлично понимал, что не земля, а ее, Риты, знатная маштабность отягощает меня. Я, естественно, был готов нести ее сейчас даже и на край света, но с каждым шагом все чувственнее сознавал, что завишу от нее, а она только наслаждается. У меня была ответственность, ну, по крайней мере донести ее, не уронить, а она не признавала за собой никакой ответственности, она просто радовалась на моих руках, как дитя, смеялась и даже болтала в воздухе ножками. Почему так? Почему я прикован к ней и ей достаточно одного словечка, чтобы разбить добрый кусок моей жизни и моего сердца, достаточно, например, вдруг заявить, что она отказывает мне в удовольствиях, а у меня нет такого волшебного глаголаа, нет такой суровой возможности? У меня нет спасительного слова потому, что я не только не в состоянии произнести его, я и подумать о нем не смею. Я весь в желании, я весь желание, я словно сгораю в огне. А Рита, как всякая женщина, способна хладнокровно отказать, более того, отказать не с целью помучить или испытать меня, а самым честным и неподдельным образом, думая именно то, что говорит. Женщины все поголовно - во всяком случае, жены писателей, а их перебрал за свой немалый век изрядно - более или менее фригидны и жестоки в своей фригидности, и то, что они порой выдают за страсть, на самом деле не что иное, как эгоистическое желание взять от жизни недоступное им. Женщины приземлены, а в земле нет страсти. В земле тяжесть бесконечного покоя и равнодушия, и смерти удобно раскидывать свои тенета на подобной почве. В этой игре, свое пристрастие к которой земля подтверждает медленными, тяжелыми кивками, смерть выглядит изящной шалуньей, а жизнь принуждена зарождаться с видом мучительного глубокомыслия.
Женщины расчетливы. И расчетливей всех Рита. Она спокойно ждала, лежа на спине, пока я, стуча локтями в пол, приноравливался к ней, устраивался возле нее. Мы, Молокановы, всегда занимаемся любовью на полу, это наша постель, наше супружеское ложе. Жена ничем, ни малейшим движением не помогала мне, только ждала, а когда я наконец устроился и взялся за нее, она тотчас привычно застонала.
По прошествии определенного времени внутренний голос вновь прорезался и возвестил: грязь! Ну, еще бы... Сосуд греха, и с ним в обнимку далеко ли уйдешь, не расплескав на себя? Когда все закончилось, я пошел в ванную смыть усталость и печаль души. Наверное, и Рита чувствовала что-то подобное, догадывалась и прозревала, не зря же она настаивала, чтобы географически разместить нашу любовь именно на полу, а спать уже по отдельности, в разных постелях и даже в разных комнатах. Но когда теплая вода смывает с меня пыль и прах только что пережитого позора, я думаю не о чувствах Риты, не о ее позиции в этом вопросе и уж тем более не о тех порывах, что привели меня на коврик, специально для таких случаев разворачиваемый на полу, а о том, где взять силу и как внедрить ее в свой мозг, чтобы я наконец осознал, насколько серьезна человеческая мысль о святости.
Боюсь, женщины и тут, не в пример нам, на высоте. Рита после коврика, пережитого моим сердцем как проигранное сражение, как разгром, спокойно ходит предо мной голая, словно и не догадываясь, какое отвращение внушает мне ее нагота. Но это высота и покой только что огулянной коровы, умиротворенно вернувшейся к пережевыванию травы. Ситуация известная. Однако я каждый раз обдумываю и переживаю ее заново, исполненный муки. Мужчины часто легкомысленно относятся к этому моменту, они знают, что в ванной под струей воды, смывающей с них грязь, надо будет пройти через раскаяние и даже пообещать себе, что подобное никогда впредь не повторится, а потом, мол, все будет нормально, жизнь вернется в прежнее русло и когда-нибудь снова захочется отведать прелестей жены или случайно подвернувшейся бабенки.
Это легкомыслие выражается в рассеянной улыбке, кривящей мужские обветреные, потрескавшиеся, воняющие табаком губы. Оно спускает мужчину ступенькой ниже, в обыденность, где уже поджидает его жена с ее кастрюлями и внушительной задницей и где он своей приглушенностью мысли и чувства вдруг приравнивается к животным, а то и к тем поразительным и не столь уж малочисленным самцам, которые после совокупления не испытывают никакого стыда, а напротив, потрясают своим ублаженным оружием и говорят: ну, теперь хорошо, вся дурь вышла! О нет, никоим образом не следует отказываться от услуг женщин, как и от надобностей продолжения рода. Животность вовсе не в том, что ты продергиваешь женщину во все дырки, которые она способна подставить. Брать в этом пример с животных как раз достойно и похвально. Как они наслаждаются! Наслаждайся и ты. Животность же поражает и разъедает в ванной, когда теплая вода, звеня чистотой, зовет твой дух вырваться мз ада, а ты думаешь, что это можно послушать, но с тем, чтобы тут же забыть.
Рита побывала в ванной раньше меня, и в следах пара, обрывочно легших на зеркало, сохранился ее облик. Но сколько в нем условности, это как фотография на могильном памятнике - вроде о живом, а видишь мертвое. Рита несомненно уже в аду. Правильно, искусно намеченные изгибы бровей, тонкая, как бы принципиально тонкая черточка слегка усмехающегося рта, и этот взгляд, взгляд... живой, но явно из-за грани, она словно потрунивает, издевается надо мной, зовет: испробуй и ты эту удивительную штуку смерть! Все так легко, страшно и неотразимо. В чистое и блестящее пространство зеркало входит мое большое и серьезное лицо, отягощенное бородой с этими ее серебряными прядками, струйками, нитями, ткущими зимний узор.
Сколько раз, покинув ванную, я почти тут же забывал об этой лукавой и лицемерной улыбке в зеркале, об этом инфернальном привете из ледяной сказки небытия. Впрочем, бывали минуты, когда жизнь замедлялась под теплой струей и я словно последним усилием поднимал голову, возводил очи горе, чтобы слабо бегающими глазами обозреть доставшийся мне приют, эту ванную с отсыревшими и шелушащимися стенами, желтую лампочку, блестящие краны, полочки с расставленными на них бутылочками, пузырьками, с лежащими на них тюбиками, с мазями и пастами в пузырьках и тюбиках. С лосьонами и шампунями для частей тела, которые кажутся мне немыслимыми, чудовищными в эту минуту, с полотенцем, висящим на веревке, - его моя жена только что запихивала в свое лоно, насухо все там вытирая. Человек! Отвратительно! Обрубок мяса, изрезанный щелями! Куда они ведут? Во что? Где душа? Но в ванной мне предлагался - не берусь судить, кем именно, - шанс почувствовать себя не только человеком, но и чем-то другим, не столько человеком, сколько духом, способным вырваться за пределы этого узкого и сырого пространства, беспрепятственно пройти сквозь стены и удалиться в миры, недосягаемые для пошлости и скотства.
Выйдя из ванной, я, чопорный и высокомерный, молча прохожу мимо жены, подающей ужин; жена моя морщит лобик, прекрасно понимая мое состояние, но словно не ведая, как ей защитить свое достоинство. На этот раз я не упустил шанс и осознал величие святости. Прекрасен человек, сидящий в пустыне и в скорби о мирской суете обхвативший голову руками. Он могуч, как Бог, и прекрасен, как дьявол. Уходить некуда и незачем, недосягаемость здесь, под носом у Риты. Моя пустыня возникнет прямо из обманных рощиц и кущей житейской прозы и будет крепнуть с каждой новой страницей романа, за который я сейчас же я сяду. Жена все-таки навязала мне ужин, и, работая челюстями, мы вернулись к прерванному разговору.
- Ты вставила себе искусственные зубы, почти не отличимые от настоящих, тебе и говорить, - буркнул я. - Мне же лучше держать рот на замке.
Рита не имела ничего против такого распределения ролей. Ровным и хорошо поставленным голосом штатного наставника она произнесла:
- Тебе известно, Никита, что в оценке литературных произведений я подняла планку очень высоко. Не многие из них мне по-настоящему нравятся, а о твоих и говорить нечего.
Затем она, потеряв надежду, что я откажусь от своей литературной затеи, робко попросила:
- Хотя бы постарайся на этот раз не создавать карикатур. Не утрируй... не мистифицируй... не перегибай палку... Ты же знаешь, я не понимаю, как мне жить с тобой. Это мука! Не мучай меня больше. Пожалей! Как вышло, что я живу с тобой? Я совсем не знаю тебя и узнаю лишь по тому, что ты выплескиваешь на бумагу. Читаешь и видишь: вот что творится в душе этого человека! Но при чем тут я? Меня тошнит... Ты как паук, угрожающе двигающий челюстями... ну и ешь же ты, Никита, дикий человек! До чего неприятно смотреть... Я как муха, запутавшаяся в твоей паутине... Жизнь превратилась в твой пир, ты пожираешь меня, выедаешь мои внутренности. Кровосос! Плотоядный, кровожадный!
Она бросила на меня умоляющий взгляд.
- Но подумай обо мне, - возразил я. - Что мне делать? И что я должен был бы сделать, если бы ставил вопрос таким же образом? Кроме как с тобой, мне больше не с кем жить...
Я говорю, красно говорю, все больше увлекаясь, моя речь превосходна объемом и содержанием, но в глубине души меня гложет страх, что жена подведет к правде, на которую мне нечего будет возразить. И она подводит.
- Может быть, твой метод силен и даже по-своему правилен... но в нем нет любви. Вот что страшно.
Что мне остается, как не опустить голову? Я понурился. Ей, видите ли, страшно! Я готов подставить шею под топор, намалеванный этим ее мнимым страхом. Вдруг меня охватывает нетерпение. Жена смотрит на меня неотрывно, с печалью, и на ее глазах блестят слезы. Как она, несмотря ни на что, глубока! Нетерпение вертится волчком в моей душе и развивает мысль, что на свете нет у меня существа роднее и нужнее Риты, что я никуда от нее не уйду и мне в известном смысле даже необходима зависимость от нее, но выразить себя и определиться возле нее я смогу, лишь запустив руки под ее халатик, где тайна (сущего, бытия, мироздания) выше и крепче всей мировой эзотерики.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53