А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Масягин, наконец, снискал знаменитость и любовь у образованной публики, а Фому едва замечали людишки, чей статус едва ли выгодно отличался от его собственного. И Фома сознавал свое ничтожество перед Масягным, а раз так, то Масягин в известном смысле был для него кумиром, кумиров же не убивают по первому зову души. Кроме того, Фома не располагал никаким опытом убийств, если уж на то пошло, он все еще принадлежал к тем романтическим персонам, о которых говорят, что они и мухи не обидят. Но узнав, что и почем на рынке человеческих душ, Фома знал теперь, естественно, что и жизнь самого Масягина не представляет собой никакой ценности. Положим, он убьет Масягина, это неизбежно, но, учитывая общественный масштаб этого человека, его богатство и господский облик, не правильно ли будет, если он сначала попробует себя в деле, испытает свою силу на других, на тех, кто попроще, поднаберется опыта и прикипит к своему новому поприщу душой?
Устремился корневой отросток и через примыкавший к лачуге Фомы участок, сделав Фому как бы обитателем "национального парка". Разумеется, в том бесплановом хозяйстве, которое затеял Логос Петрович своим безудержным произростанием, трудно было провести границу и определить, где кончается частная собственность граждан и начинается общенациональное достояние. Поэтому можно сказать, что Фома перешел под начало мэрии и стал коммунистически-благополучно обретаться на самой ниве отечества, но можно выразиться и в том духе, что Фома-де вдруг заделался лишенным собственной земли и загнанным в резервацию аборигеном. Сам Фома не трудился, не умствовал над определением своего положения. Время от времени он делал надрез на довольно твердой поверхности корня, отпивал, сколько ему хотелось, и залечивал рану растения прижиганием. И хотя при этом следовало бояться дозора, который, застукав нарушителя бауло-поковых законов, влек его в кутузку, где ему прописывался огромный штраф, а то и предусмотренное никем не виданным уголовно-процессуальным кодексом содержание под стражей, Фома не находил в своем воровстве никакой прелести и не переживал благодаря ему ни малейшего наслаждения. Идея воровства жила и горячила умы где-то вдали от его сознания, и если он воровал, то как бы мимоходом, безыдейно и безрадостно. Другое дело внедрившаяся в него идея убийства. Тут Фома, будь он более развитой, утонченной личностью, предвкушал бы море удовольствия. Но и без того его жизнь наполнилась неким подобием света.
Речь шла о пробе сил, поэтому Фома, в душе немного смущенный необычайностью стоящей перед ним задачи, постарался выбрать жертвой человека, от которого менее всего можно было ожидать отпора. Впрочем, он сделал это не сознательно, а с помощью чисто инстинктивного движения сердца, - в данном случае именно сердце, а не разум, стояло на страже его интересов, выверяя и отмеривая, своей сердечной зоркостью высматривая и старательно устраняя все, что могло порушить его личную безопасность. Сердце стало тем портным, который сшил для Фомы костюм убийцы, причем оно не только кроило замысел, некий проект, но и уже в тот момент, когда Фома еще лишь сладко потягивался, воображая блеск своего грядущего, тайно работало с материалом, вонзая в него иглу, и эта работа, если по-достоинству оценить ее жар и размах, несомненно обеспечивала будущему изделию добротность и долговечность. Именно сердце, заботясь о том, чтобы Фома чувствовал себя вполне комфортно и не перетруждался даже и в самые критические, кульминационно-рискованные мгновения надвигающейся эпопеи, настояло на кандидатуре старушки, с препровождением которой в мир теней не могло возникнуть ровным счетом никаких проблем. Фома вынужден был признать целесообразность такого выбора, и, как и подобало эгоисту, не слишком затруднившись прояснением, кто облагодетельствовал его на сей раз, лишь удовлетворенно почмокал губами.
Старушка была обречена. Чуя это, Фома зловеще усмехался и точил нож. Заглядывая в будущее, как бы перепрыгивая через голову пока еще живой старушки и головы тех, кого он убьет после нее, Фома снова и снова бросал пристрастные взгляды на Масягина. Иными словами, он примерялся к этому солидному господину уже с весьма близкого расстояния, близкого и мысленно, и душевно, и сердечно. Во всем мире не было теперь у Фомы никого ближе Масягина. Он больше не чувствовал себя одиноким и никому не нужным.
ВНУШИТЕЛЬНЫХ РАЗМЕРОВ ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ, ЯВЛЯЮЩАЯСЯ В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ ПРЯМЫМ ПРОДОЛЖЕНИЕМ ВТОРОЙ...
1. ЗА СТЕНОЙ ЛЕСА - ЛЕС, ЗА ГРЯДОЙ - ГРЯДА
Лицо налилось свинцовой тяжестью, и, медленно поднимая веки, я опасался увидеть некое нестроение, столкнуться с каким-то неожиданным и скорее всего ужасным переустройством в себе, во всем моем существе. Я боялся, что не обнаружу ни носа, ни рта, ни ресниц, что оно стало плоским, это мое некстати отяжелевшее лицо, серым и бесконечным, каким бывает море в сумерках, и, открыв то, что мне лишь по ограниченности словарного запаса приходится называть глазами, я устремлю взгляд исключительно вверх, но никак ни в сторону, ни параллельно земле, ни тем более внутрь. Вверх, но в небо ли? Я никоим образом не чаял увидеть небо. Голова гудела, и душа замирала от страха, а все естество словно прекратило существование. Ничего не видя, ничего не чувствуя под собой и вокруг себя, я предполагал следующее: я лежу, по крайней мере пребываю в неком положении, более или менее похожем на лежачее, сравнимом с ним, а когда открою глаза (если они у меня еще в наличии), мой взгляд действительно устремится строго вверх и наверняка в никуда, т. е. в бескрайность, может быть, в мрак, но так или иначе в пустоту, в ничто.
Зная теперь, что я ошибся тогда в своих предчувствиях, я еще меньше, чем при тех суетных переживаниях и страхах, понимаю, как мне пришлось бы называть достигнутое поднятием век существование, исполнись мои скверные ожидания, случись со мной самое худшее, что только может случиться с человеком. Но не случилось. Я открыл глаза и увидел над собой ясное голобое небо с мирно зависающими на нижнем ярусе, почти над моей головой, ветвями сосны. Я сел и огляделся. Я находился на склоне холма, внизу блестело лесное озеро, а рядом со мной стояла девушка. Она внимательно и с некоторым испугом, во всяком случае настороженно смотрела на меня.
Теперь опишу все по порядку, не столь сумбурно. Лес, где я пришел в себя, не был мне известен, и хотя не надо быть до крайности наблюдательным человеком, чтобы подмечать его различия в разных местах, все же он, можно сказать, везде лес, разве что в иных местах хилый и невзрачный, а в других что называется настоящий, дремучий. Уголок природы, где я получил возможность полюбоваться своей никуда не пропавшей человечностью и пусть медленно, но верно освободиться от дурных предчувствий и дурацких предположений, с первого же взгляда производил настолько мощное впечатление, что я без обиняков определил его как сердцевину русского мира, русского космоса. Может быть, это нелепое, жалкое и даже безграмотное определение, но оно верно отражает мое подавленное состояние, из которого и вырастал восторг перед чудом пейзажа. Да, но рос он беспризорным. Этот сиротливый восторг ехидно посмеивался над скудостью моих уподоблений, эпитетов и метафор, ибо тут предо мной раскрывался отнюдь не пейзаж, а нечто большее. Под его, восторга, воздействием я чуть было не вскочил на ноги и не закричал в зеленую бездну, но присутствие милой девушки пресекло во мне это могучее движение от цивилизованности (а цивилизованностью меня оснащал сам факт верховской прописки), к пещере, к первобытности, к охоте на диких зверей и ношению шкур и амулетов, к искусству наскальной живописи. Девушка могла истолковать мое воодушевление как порыв к необузданному даже по пещерным меркам обладанию ею, мне же не хотелось ее пугать.
Но расскажу сначала об озере, а потом о девушке. Видимо, все понятно с сосной, ветви которой склонялись ко мне, лежащему. Какой русский человек не знает этих сосен в дремучем лесу? Они не менее восхитительны, чем на проникнутых лирикой картинах пейзажистов, и вместе с тем их так много, что и не замечаешь, как лирика сменяется необходимостью чуточку надрывного и диковатого приобщения к природе, а поэтическая ясность и целесообразность всего изображенного на музейных полотнах - нерасчленяющим взглядом в самое сердце дремучести как в нечто непостижимое. Предпочтительнее и впрямь называть это сердцем, а не бездной, потому что из бездны нет выхода, а в сердце можно найти любовь. И в поисках этой любви, а не от страха и ужаса, дикий человек, каким каждый из нас становится в глухой чащобе, наделяет душой все, что видят его глаза, - и деревья, и камни, и плывущие по небу облака. Но деревьев было вокруг меня много до избыточности, облаков на небе не было вовсе, а озеро было одно, единственное и неповторимое, и я в своем экстазе не то возрождения, не то преображения, не то просто возвращения из почти настигшей меня гибели к жизни тотчас же повел именно от него происхождение своей души и, размышляя, как бы точнее и не слишком уж примитивно ему поклоняться, смотрел на него в глубочайшей задумчивости. Это не мешало моему взору обегать его границы, его прекрасные очертания, а оно своими размерами отнюдь не превосходило воображение, и я видел все его берега, рисовавшие плавную, изящную линию. Подковой лежало оно в глубине леса, и так же, подковой, маячил я перед незнакомкой, в которой помимо настороженности, естественной для цивилизованного человека, встретившего в лесу дикаря, предполагал, а может быть, и подмечал суеверное желание зафиксировать меня в качестве счастливой и едва ли одушевленной находки. Девушка не изменила цивилизованности, не предала ее, как предал я, не ведающий, как и почему здесь очутился и просто радующийся, что жив и по-прежнему полон сил. Уж она-то не закричит, потрясая каменным топором. Или уже накричалась? Как она попала в лес? И что здесь делает? О неколебимости и неизменности свидетельствовал ее наряд - ее словно дожидался за ближайшим деревом мотоцикл, с которого она и сошла на минутку, лишь для того, чтобы взглянуть на меня, экзотического дикого человека. На ней блестели кожаные штаны и курточка, и я удивленно усмехался: вот уж никогда не подумал бы прежде, что такого рода молодежная маскарадность способна утверждать незыблемость основ цивилизации! Не опасаясь вспугнуть ее, я любовался милыми и довольно тонкими чертами ее лица, и она, видимо прочитав на моей простодушной физиономии готовящийся вопрос, опередила меня, переадресовав мне то, с чем я намеревался обратиться к ней.
- Кто вы такой? - спросила она, тряхнув прелестной головкой, обрамленной длинными светлыми волосами. Девушка с цветной картинки, вынашивающая нехитрый замысел прославиться с помощью иллюстрированного журнала.
Вопрос заставил меня задуматься. Наверное, если бы я не замешкался и первый спросил незнакомку, она дала бы исчерпывающий ответ и это подбодрило бы меня, подстегнуло бы выложить если не правду, полноты которой я все равно не знал, то уж во всяком случае убедительную и подходящую к моменту легенду.
- Как вам сказать. - Я пожал плечами. - Есть основания считать меня состоятельным, богатым человеком, толстосум. Дядя отписал мне значительное, если верить заверениям моих доброжелателей, наследство, правда, не могу судить о его истинных размерах, как и о том, когда вступлю в права наследования, а если начистоту... еще вопрос, вступлю ли вообще. Пока это лишь предпосылки. Я на перепутье, где камни с надписями рассказывают, чего ждать на разбегающихся в разные стороны путях. Но я еще не протер глаза, чтобы прочитать их. Вообще-то я ищу свою жену. Она пропала. Ее увели из-под моего носа, но я подозреваю, что тут не обошлось без черной магии или чего-то ей подобного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53