Вы слышали, как и я: не «наш дом», а «мой дом».
Ее дом, ее прислуга, ее муж…
Вот ключ к разгадке, господин следователь, потому что загадка все-таки была: недаром никто ничего не понял, да и не притворялся, что понимает. Правда, Арманда не говорила «мои пациенты», но она говорила «наши пациенты», расспрашивала меня о них, интересовалась, как я их лечу, давала рекомендации — кстати, порой очень дельные, — к какому хирургу направить их для операции.
Минутку! Я упомянул о принадлежности к некоему сообществу. Я в силу обстоятельств тоже принадлежал к одному и единственному — к корпорации врачей. Так вот, поскольку все знакомые нам медики были нашими приятелями, то есть приятелями скорее Арманды, чем моими, я никогда не испытывал чувства единения с ними, которое могло бы хоть отчасти поддержать меня.
Не спорю, Арманда считала, что поступает правильно. Зная ее так, как сейчас, я думаю, что для нее была бы трагедией мысль, что она не всегда и не во всем совершенство.
Она как и судьи, как все, кто присутствовал на процессе, была убеждена, что я трус, что именно из трусости я устроил то Рождество, о котором ей до сих пор больно вспомнить, и опять-таки из трусости прибег к уловкам, — повторим это слово! — чтобы ввести Мартину к себе в дом.
Слышите — к себе! Я ухватился за эти слова, потому что могу наконец возразить: я ведь тоже был у себя.
К уловкам я действительно прибег — и это мне очень дорого обошлось.
Мартине тоже досталось.
Ее постарались изобразить авантюристкой — это очень удобно. Правда, вслух назвать ее так не решились, иначе я не посмотрел бы на конвоиров и перемахнул бы через барьер; тем не менее всем казалось очевидным, что она вкралась в наш дом из корысти.
Конечно, она девушка из хорошей семьи — эти господа никогда не упускают случая мимоходом приподнять шляпу: принадлежность к одному и тому же кругу обязывает к известной учтивости, — да, из хорошей семьи, но сбилась с пути, успев за четыре года переменить множество мест и переспать со многими мужчинами.
Я не говорю, что у нее были любовники. До меня их не было. Я сказал «переспать со многими мужчинами», как сам спал с разными женщинами.
Но речь сейчас не об этом, да и касается это одного меня.
Мартина с ее анемичным лицом является невесть откуда, приезжает в наш добропорядочный город в своем дурацком, не по сезону легком костюме и с двумя чемоданами, потом без зазрения совести вторгается в хорошо натопленный, ярко освещенный буржуазный дом, садится за изящно накрытый стол, в два-три дня становится ассистенткой врача, чуть ли не подругой его жены, и та, не считаясь с хлопотами, покупает ей подарок к Рождеству.
Как страшно, что мы отказываемся сделать маленькое усилие, чтобы понять друг друга!
Но, господин следователь, войти к нам вот так, с черного хода, с помощью целого клубка лжи и ухищрений, которые я навязал Мартине, означало для нее не только претерпеть глубочайшее унижение, но и отказаться от всего, что она была еще вправе считать своим «я».
Допустим, Мартина поступила бы к Раулю Боке, стала бы, вполне вероятно, его любовницей, и весь город знал бы об этом — от скромности директор «Галереи» не умрет. В самый короткий срок она вошла бы в компанию завсегдатаев «Покер-бара». Завела бы приятелей, подружек, живущих, как она, пьющих и курящих, как она, и это позволило бы ей считать свое существование нормальным.
«Покер-бар»? Мне и самому до знакомства с Мартиной случалось с тоской поглядывать на его кремовые огни, испытывая острое желание стать одним из завсегдатаев заведения. Обрести, понимаете ли, отдушину, куда можно забиться. Забиться, оставаясь самим собой среди людей, которые не мешают тебе верить, что ты тоже личность.
У меня в доме Мартина была ничем. Три недели она дрожала от ужаса при мысли, что прочтет в глазах Арманды подозрение, и эта навязчивая идея довела ее до того, что мне пришлось лечить ей нервы.
Даже в чисто профессиональном плане она лишилась удовлетворения от своего труда, которое дано последнему чернорабочему. До знакомства со мной она была превосходной секретаршей. А вот в медицине ничего не понимала. Обучать ее у меня не было времени. Не для этого я стремился держать ее около себя.
Целыми днями я видел, как она корпит в углу моего кабинета над папками со старыми историями болезни: ей ведено было делать вид, что она разбирает их.
Теперь, когда Мартина служила у нас, Арманда обычно обращалась к ней лишь с просьбой позвонить портнихе или кому-нибудь из лавочников, наших поставщиков.
Да, мы таились от всех. И нам часто случалось лгать.
Из сострадания, господин следователь! Потому что в то время я был еще наивен, потому что в сорок лет ничего не знал о любви и воображал, будто могу быть наконец счастлив, ничего не отняв при этом у других.
Мне казалось, надо лишь проявить капельку доброй воли — и все легко уладится! Мы с Мартиной ее проявляли, мы согласны были таиться и лгать. Значит, будет только справедливо, если остальные тоже сделают над собой усилие!
Разве я виноват, что мне как воздух необходима женщина, с которой я познакомился — и то случайно — всего две недели назад?
Если бы моей жизни угрожала неожиданная болезнь, ради меня подняли бы на ноги виднейших специалистов, перевернули бы вверх дном домашний уклад, и каждый был бы счастлив внести в это свою лепту; меня отправили бы в Швейцарию или еще бог весть куда; во имя долга — или из жалости — согласились бы даже возить меня в коляске.
А со мной стряслось нечто иное, но не менее серьезное: на карту тоже была поставлена моя жизнь. Я не ударяюсь в романтику, господин следователь. Я знаю, что говорю. По неделям я проводил ночи без Мартины.
По неделям обедать и ужинать она уходила к себе. К тому же я должен был делать визиты в городе. По неделям десятки раз в сутки я вновь испытывал то ощущение пустоты, о котором вам писал, — ощущение настолько душераздирающее, что я застывал на месте и как сердечник с ужасом в глазах хватался за грудь. Уж не полагаете ли вы, что я мог постоянно, изо дня в день, с утра до вечера и с вечера до утра выдерживать такое существование?
По какому, в конце концов, праву от меня могли этого требовать? Не говорите мне о дочерях — это слишком расхожий довод. В подобных вещах дети не в счет, среди пациентов я встречал более чем достаточно распавшихся или неудачных супружеских пар, чтобы убедиться: от семейного неустройства дети страдают только в бульварных романах.
Моя мать? Полно! Признаемся без обиняков: свекрови далеко не всегда святые, и моя мать ликовала при мысли, что на земле нашелся хоть один человек, который, пусть даже тайком, сумел стряхнуть с себя иго ее невестки.
Остаются Арманда и десять лет брака? Знаю. Но поставим вопрос по-иному. Я полюбил другую. Это факт. Тут уже ничего нельзя было поделать. Я не мог вырвать из себя эту любовь.
Допустим даже, что я когда-то любил Арманду, хотя и не так сильно. Теперь я ее разлюбил. Это тоже факт, господин следователь.
Я также допускаю, что Арманда любила и любит меня. Тогда — говорю это с полной убежденностью и чистой совестью — позиция ее представляется мне фантастически жестокой. Разумеется, с точки зрения подлинной любви. «Ты разлюбил меня. Любишь другую. Хочешь быть всегда с ней. Но поскольку я все еще тебя люблю, я требую, чтобы ты отказался от нее и остался со мной».
Подумайте сами: остаться с женщиной, которую разлюбил и которая обрекает тебя на жесточайшую из пыток! Представьте себе вечера вдвоем у лампы, не говоря уж о минуте, когда два человека ложатся в одну постель и желают друг другу спокойной ночи.
В память о некоторых хороших днях в нашей с Армандой жизни я, пожалуй, мог бы с этим смириться. Но — если бы действительно был уверен, что Арманда любит меня.
А я в это не верю. Женщина, которая любит, не говорит: «В мой дом… Под мой кров…»
Женщина, которая любит, не говорит о десяти годах, принесенных в жертву.
Может быть, Арманда и считала, что любит меня, но я-то, господин следователь, знаю теперь, что такое любовь.
Если бы Арманда любила, разве могла бы она сказать:
— Если бы ты ограничился встречами с нею на стороне…
Разве стала бы разглагольствовать об унижении?
Клянусь, господин следователь, я стараюсь честно, не щадя себя, разобраться во всем и делаю это особенно беспристрастно с тех пор, как попал сюда. Почему? Да потому, что теперь дан ответ на другие, не менее важные вопросы, а сам я далек от всех этих маленьких, раздувающихся от важности или жестикулирующих людишек.
Разве мы с Мартиной не прошли вдвоем долгий путь, разве бок о бок и почти не разлучаясь, не оставили позади самую длинную из дорог, в конце которой человек все-таки обретает избавление? Бог свидетель, мы вступили на нее, сами того не подозревая, наивные, как дети, — да, господин следователь, как дети, потому что были еще детьми.
Мы не знали, куда идем, но свернуть с дороги не могли, и я помню, Мартина, что в самые счастливые наши дни ты порой смотрела на меня глазами, полными ужаса.
Нет, ты не была проницательней, чем я, — просто тебя больнее била жизнь. Ты еще не так далеко отошла от юности с ребяческими кошмарами, и они мучили тебя даже в моих объятиях. Сколько раз по ночам, вся в поту, ты плакала и цеплялась за мои плечи, словно только это не давало тебе скатиться в пустоту, и я помню, как ты, на грани ужаса, заклинала меня однажды:
— Разбуди меня Шарль! Скорей разбуди!
Прости, Мартина, что я столько времени трачу на других, но я делаю это ради тебя. Ты ведь сама иногда с сожалением вздыхала:
— Никто не узнает…
Ради Мартины, ради того, чтобы хоть кто-нибудь, хоть одна живая душа узнала все, я пишу вам, господин следователь.
Надеюсь, вы согласны теперь, что у меня нет ни малейшей причины лгать или искажать правду. Там, где нахожусь я, где находимся мы с Мартиной, потому что мы неразлучны, не лгут, господин следователь. И если вы не всегда в состоянии уследить за ходом моих мыслей, если вас шокируют кое-какие подробности, не считайте меня помешанным, а просто вспомните, что я уже перемахнул через стену, которую, возможно, вам тоже придется перемахнуть и за которой на вещи смотрят совсем по-иному.
Я пишу вам, а сам думаю о телефонных звонках, о беспокойном взгляде, который вы иногда украдкой бросали на меня, ожидая, пока я отвечу на ваш вопрос.
Я думаю о других вопросах, которые вам страстно хотелось задать и которых вы все-таки не задали.
У вас в кабинете я не распространялся о Мартине: есть темы, которых лучше не касаться, например, при мэтре Габриэле или честном бедняке, вроде вашего письмоводителя.
На процессе я вообще не упоминал о ней, и это было истолковано по-разному. Но не мог же я сказать судьям:
— Я убил не ее, а другую…
Это означало бы подыграть им, дать то, чего они так добивались для очистки совести и, в еще большей мере, для душевного комфорта, стать примером, служащим к чести буржуазного мира, частью которого являемся мы все — и я, и они. Вот тогда мои коллеги обеими руками подписались бы под заключением о моей невменяемости, доказать которую они так отчаянно силятся до сих пор, — это стольких бы устроило!
Мы с Мартиной не знали, куда идем, и в течение недель — из жалости, из боязни сделать другим больно, а еще потому, что не представляли себе, насколько сильна наша всепоглощающая любовь и чего она от нас потребует, — жили двойной жизнью, вернее одной, но как бы призрачной, нереальной.
Мартина приходила в восемь мертвенно-бледным январским утром. Я в это время завтракал на кухне, Арманда еще задерживалась наверху, в жилых комнатах.
Мартине было худо. Ей приходилось за многое расплачиваться. Она не жаловалась, не возмущалась. За калиткой, на гравии аллеи, поскрипывавшем у нее под ногами, окидывала взглядом окно, за которым должен был находиться я, и, еще не видя меня, слабо улыбалась:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Ее дом, ее прислуга, ее муж…
Вот ключ к разгадке, господин следователь, потому что загадка все-таки была: недаром никто ничего не понял, да и не притворялся, что понимает. Правда, Арманда не говорила «мои пациенты», но она говорила «наши пациенты», расспрашивала меня о них, интересовалась, как я их лечу, давала рекомендации — кстати, порой очень дельные, — к какому хирургу направить их для операции.
Минутку! Я упомянул о принадлежности к некоему сообществу. Я в силу обстоятельств тоже принадлежал к одному и единственному — к корпорации врачей. Так вот, поскольку все знакомые нам медики были нашими приятелями, то есть приятелями скорее Арманды, чем моими, я никогда не испытывал чувства единения с ними, которое могло бы хоть отчасти поддержать меня.
Не спорю, Арманда считала, что поступает правильно. Зная ее так, как сейчас, я думаю, что для нее была бы трагедией мысль, что она не всегда и не во всем совершенство.
Она как и судьи, как все, кто присутствовал на процессе, была убеждена, что я трус, что именно из трусости я устроил то Рождество, о котором ей до сих пор больно вспомнить, и опять-таки из трусости прибег к уловкам, — повторим это слово! — чтобы ввести Мартину к себе в дом.
Слышите — к себе! Я ухватился за эти слова, потому что могу наконец возразить: я ведь тоже был у себя.
К уловкам я действительно прибег — и это мне очень дорого обошлось.
Мартине тоже досталось.
Ее постарались изобразить авантюристкой — это очень удобно. Правда, вслух назвать ее так не решились, иначе я не посмотрел бы на конвоиров и перемахнул бы через барьер; тем не менее всем казалось очевидным, что она вкралась в наш дом из корысти.
Конечно, она девушка из хорошей семьи — эти господа никогда не упускают случая мимоходом приподнять шляпу: принадлежность к одному и тому же кругу обязывает к известной учтивости, — да, из хорошей семьи, но сбилась с пути, успев за четыре года переменить множество мест и переспать со многими мужчинами.
Я не говорю, что у нее были любовники. До меня их не было. Я сказал «переспать со многими мужчинами», как сам спал с разными женщинами.
Но речь сейчас не об этом, да и касается это одного меня.
Мартина с ее анемичным лицом является невесть откуда, приезжает в наш добропорядочный город в своем дурацком, не по сезону легком костюме и с двумя чемоданами, потом без зазрения совести вторгается в хорошо натопленный, ярко освещенный буржуазный дом, садится за изящно накрытый стол, в два-три дня становится ассистенткой врача, чуть ли не подругой его жены, и та, не считаясь с хлопотами, покупает ей подарок к Рождеству.
Как страшно, что мы отказываемся сделать маленькое усилие, чтобы понять друг друга!
Но, господин следователь, войти к нам вот так, с черного хода, с помощью целого клубка лжи и ухищрений, которые я навязал Мартине, означало для нее не только претерпеть глубочайшее унижение, но и отказаться от всего, что она была еще вправе считать своим «я».
Допустим, Мартина поступила бы к Раулю Боке, стала бы, вполне вероятно, его любовницей, и весь город знал бы об этом — от скромности директор «Галереи» не умрет. В самый короткий срок она вошла бы в компанию завсегдатаев «Покер-бара». Завела бы приятелей, подружек, живущих, как она, пьющих и курящих, как она, и это позволило бы ей считать свое существование нормальным.
«Покер-бар»? Мне и самому до знакомства с Мартиной случалось с тоской поглядывать на его кремовые огни, испытывая острое желание стать одним из завсегдатаев заведения. Обрести, понимаете ли, отдушину, куда можно забиться. Забиться, оставаясь самим собой среди людей, которые не мешают тебе верить, что ты тоже личность.
У меня в доме Мартина была ничем. Три недели она дрожала от ужаса при мысли, что прочтет в глазах Арманды подозрение, и эта навязчивая идея довела ее до того, что мне пришлось лечить ей нервы.
Даже в чисто профессиональном плане она лишилась удовлетворения от своего труда, которое дано последнему чернорабочему. До знакомства со мной она была превосходной секретаршей. А вот в медицине ничего не понимала. Обучать ее у меня не было времени. Не для этого я стремился держать ее около себя.
Целыми днями я видел, как она корпит в углу моего кабинета над папками со старыми историями болезни: ей ведено было делать вид, что она разбирает их.
Теперь, когда Мартина служила у нас, Арманда обычно обращалась к ней лишь с просьбой позвонить портнихе или кому-нибудь из лавочников, наших поставщиков.
Да, мы таились от всех. И нам часто случалось лгать.
Из сострадания, господин следователь! Потому что в то время я был еще наивен, потому что в сорок лет ничего не знал о любви и воображал, будто могу быть наконец счастлив, ничего не отняв при этом у других.
Мне казалось, надо лишь проявить капельку доброй воли — и все легко уладится! Мы с Мартиной ее проявляли, мы согласны были таиться и лгать. Значит, будет только справедливо, если остальные тоже сделают над собой усилие!
Разве я виноват, что мне как воздух необходима женщина, с которой я познакомился — и то случайно — всего две недели назад?
Если бы моей жизни угрожала неожиданная болезнь, ради меня подняли бы на ноги виднейших специалистов, перевернули бы вверх дном домашний уклад, и каждый был бы счастлив внести в это свою лепту; меня отправили бы в Швейцарию или еще бог весть куда; во имя долга — или из жалости — согласились бы даже возить меня в коляске.
А со мной стряслось нечто иное, но не менее серьезное: на карту тоже была поставлена моя жизнь. Я не ударяюсь в романтику, господин следователь. Я знаю, что говорю. По неделям я проводил ночи без Мартины.
По неделям обедать и ужинать она уходила к себе. К тому же я должен был делать визиты в городе. По неделям десятки раз в сутки я вновь испытывал то ощущение пустоты, о котором вам писал, — ощущение настолько душераздирающее, что я застывал на месте и как сердечник с ужасом в глазах хватался за грудь. Уж не полагаете ли вы, что я мог постоянно, изо дня в день, с утра до вечера и с вечера до утра выдерживать такое существование?
По какому, в конце концов, праву от меня могли этого требовать? Не говорите мне о дочерях — это слишком расхожий довод. В подобных вещах дети не в счет, среди пациентов я встречал более чем достаточно распавшихся или неудачных супружеских пар, чтобы убедиться: от семейного неустройства дети страдают только в бульварных романах.
Моя мать? Полно! Признаемся без обиняков: свекрови далеко не всегда святые, и моя мать ликовала при мысли, что на земле нашелся хоть один человек, который, пусть даже тайком, сумел стряхнуть с себя иго ее невестки.
Остаются Арманда и десять лет брака? Знаю. Но поставим вопрос по-иному. Я полюбил другую. Это факт. Тут уже ничего нельзя было поделать. Я не мог вырвать из себя эту любовь.
Допустим даже, что я когда-то любил Арманду, хотя и не так сильно. Теперь я ее разлюбил. Это тоже факт, господин следователь.
Я также допускаю, что Арманда любила и любит меня. Тогда — говорю это с полной убежденностью и чистой совестью — позиция ее представляется мне фантастически жестокой. Разумеется, с точки зрения подлинной любви. «Ты разлюбил меня. Любишь другую. Хочешь быть всегда с ней. Но поскольку я все еще тебя люблю, я требую, чтобы ты отказался от нее и остался со мной».
Подумайте сами: остаться с женщиной, которую разлюбил и которая обрекает тебя на жесточайшую из пыток! Представьте себе вечера вдвоем у лампы, не говоря уж о минуте, когда два человека ложатся в одну постель и желают друг другу спокойной ночи.
В память о некоторых хороших днях в нашей с Армандой жизни я, пожалуй, мог бы с этим смириться. Но — если бы действительно был уверен, что Арманда любит меня.
А я в это не верю. Женщина, которая любит, не говорит: «В мой дом… Под мой кров…»
Женщина, которая любит, не говорит о десяти годах, принесенных в жертву.
Может быть, Арманда и считала, что любит меня, но я-то, господин следователь, знаю теперь, что такое любовь.
Если бы Арманда любила, разве могла бы она сказать:
— Если бы ты ограничился встречами с нею на стороне…
Разве стала бы разглагольствовать об унижении?
Клянусь, господин следователь, я стараюсь честно, не щадя себя, разобраться во всем и делаю это особенно беспристрастно с тех пор, как попал сюда. Почему? Да потому, что теперь дан ответ на другие, не менее важные вопросы, а сам я далек от всех этих маленьких, раздувающихся от важности или жестикулирующих людишек.
Разве мы с Мартиной не прошли вдвоем долгий путь, разве бок о бок и почти не разлучаясь, не оставили позади самую длинную из дорог, в конце которой человек все-таки обретает избавление? Бог свидетель, мы вступили на нее, сами того не подозревая, наивные, как дети, — да, господин следователь, как дети, потому что были еще детьми.
Мы не знали, куда идем, но свернуть с дороги не могли, и я помню, Мартина, что в самые счастливые наши дни ты порой смотрела на меня глазами, полными ужаса.
Нет, ты не была проницательней, чем я, — просто тебя больнее била жизнь. Ты еще не так далеко отошла от юности с ребяческими кошмарами, и они мучили тебя даже в моих объятиях. Сколько раз по ночам, вся в поту, ты плакала и цеплялась за мои плечи, словно только это не давало тебе скатиться в пустоту, и я помню, как ты, на грани ужаса, заклинала меня однажды:
— Разбуди меня Шарль! Скорей разбуди!
Прости, Мартина, что я столько времени трачу на других, но я делаю это ради тебя. Ты ведь сама иногда с сожалением вздыхала:
— Никто не узнает…
Ради Мартины, ради того, чтобы хоть кто-нибудь, хоть одна живая душа узнала все, я пишу вам, господин следователь.
Надеюсь, вы согласны теперь, что у меня нет ни малейшей причины лгать или искажать правду. Там, где нахожусь я, где находимся мы с Мартиной, потому что мы неразлучны, не лгут, господин следователь. И если вы не всегда в состоянии уследить за ходом моих мыслей, если вас шокируют кое-какие подробности, не считайте меня помешанным, а просто вспомните, что я уже перемахнул через стену, которую, возможно, вам тоже придется перемахнуть и за которой на вещи смотрят совсем по-иному.
Я пишу вам, а сам думаю о телефонных звонках, о беспокойном взгляде, который вы иногда украдкой бросали на меня, ожидая, пока я отвечу на ваш вопрос.
Я думаю о других вопросах, которые вам страстно хотелось задать и которых вы все-таки не задали.
У вас в кабинете я не распространялся о Мартине: есть темы, которых лучше не касаться, например, при мэтре Габриэле или честном бедняке, вроде вашего письмоводителя.
На процессе я вообще не упоминал о ней, и это было истолковано по-разному. Но не мог же я сказать судьям:
— Я убил не ее, а другую…
Это означало бы подыграть им, дать то, чего они так добивались для очистки совести и, в еще большей мере, для душевного комфорта, стать примером, служащим к чести буржуазного мира, частью которого являемся мы все — и я, и они. Вот тогда мои коллеги обеими руками подписались бы под заключением о моей невменяемости, доказать которую они так отчаянно силятся до сих пор, — это стольких бы устроило!
Мы с Мартиной не знали, куда идем, и в течение недель — из жалости, из боязни сделать другим больно, а еще потому, что не представляли себе, насколько сильна наша всепоглощающая любовь и чего она от нас потребует, — жили двойной жизнью, вернее одной, но как бы призрачной, нереальной.
Мартина приходила в восемь мертвенно-бледным январским утром. Я в это время завтракал на кухне, Арманда еще задерживалась наверху, в жилых комнатах.
Мартине было худо. Ей приходилось за многое расплачиваться. Она не жаловалась, не возмущалась. За калиткой, на гравии аллеи, поскрипывавшем у нее под ногами, окидывала взглядом окно, за которым должен был находиться я, и, еще не видя меня, слабо улыбалась:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26