Я не собирался бить Мартину, напротив! Но я хотел, чтобы она сама подошла ко мне. Когда она оказалась рядом, я отвел ее руку, прижал бедняжку к себе так, что чуть не задушил, и у меня брызнули слезы.
Прильнув лицом к ее теплому уху, я шепнул:
— Прости.
Мы стояли обнявшись, в двух шагах от постели.
— Ты с ним виделась?
— С кем?
Все это шепотом.
— Сама знаешь.
— Нет. Его там не было.
— А если б был?
— Ответила бы, что не пойду к нему.
— Но выпить с ним выпила бы?
— Может быть.
Говорила Мартина тихо, как на исповеди. Глаз ее я не видел — она смотрела через мое плечо.
— С кем ты говорила?
— Ни с кем.
— Врешь. Кто-то же направил тебя в «Зеленый дуб».
— Верно. Но я не знаю, как его зовут.
— Он предложил тебе выпить?
— Кажется, да.
Меня вдруг охватила грусть, господин следователь.
Нежная грусть. Мне казалось, я обнимаю больного ребенка. Мартина была лжива. Она была порочна. И тем не менее подошла ко мне, хотя боялась, что я изобью ее, — Прости, — в свой черед прошептала она.
А затем произнесла слова, которые я никогда не забуду, слова, как-то особенно тесно связанные с детством:
— Я больше не буду.
Ее тоже подмывало расплакаться, но она не плакала.
Не шевелилась, боясь — я уверен в этом — опять разбудить во мне зверя, а я тихонько увлекал ее к постели, еще хранившей контуры ее тела.
Она снова прошептала и, по-моему, не без некоторого удивления:
— Ты хочешь?
Да, я хотел. Но не так, как в Нанте. Я хотел почувствовать, что она моя. Хотел, чтобы плоть ее неразрывно слилась с моей. И я овладел ею — медленно, с ясным сознанием и перехваченным от волнения горлом.
Я сразу понял, что ее тревожило и отчего в ее глазах читалось беспокойство. Она боялась, что разонравилась мне. Ее сбили с толку мои ласки, неторопливые и как бы чуждые всякого сладострастия.
Наконец я расслышал шепот:
— Тебе помочь?
Я ответил «нет». Сегодня я вожделел не ее тела, которое, дрожа, искало избавления и не находило его, не рта, раскрытого, словно для крика. Этим обладали другие. Это была прежняя Мартина — Мартина коктейлей, сигарет и баров.
В тот вечер я не думал о ее наслаждении. О своем тоже. Мне было нужно другое. Я хотел медленно, с полным сознанием того, что делаю, перелить в нее всего себя и волновался, как человек, переживающий самый торжественный час своей жизни.
Я раз и навсегда принял на себя ответственность не только за себя, но и за нее. Взвалил себе на плечи ее жизнь, ее прошлое и настоящее. Вот почему, господин следователь, я обнимал Мартину с такой грустью.
Она осталась серьезна и спокойна. Почувствовав, что я растворился в ней, слегка отвернула голову — наверняка для того, чтобы скрыть слезы. Нащупала мою руку и сжала мне пальцы с той же медлительной нежностью, с какой я обнимал ее.
Мы долго лежали молча, слушая, как расхаживает внизу г-жа Дебер, нарочно шумевшая погромче: ее, видимо, возмущал наш затянувшийся тет-а-тет.
В конце концов ее слишком прозрачная хитрость развеселила нас: добрая женщина дошла до того, что время от времени останавливалась под лестницей и прислушивалась, словно ее впрямь встревожило наше молчание.
Может быть, она расслышала, как Мартина упала на ковер?
Я осторожно освободился:
— Забыл тебе сказать: ты приглашена к нам на Сочельник.
Совсем недавно я воображал, с какой радостью выпалю эти слова. А произнес их обычным тоном, словно речь шла о чем-то заурядном.
— Еще одно: как только кончатся праздники, то есть сразу после Нового года, начнешь работать у меня ассистенткой.
Все это был уже пройденный этап.
— Ну, мне пора.
Мартина встала. Поправила волосы, подошла, положила мне руки на плечи и бесхитростно подставила губы.
— До свиданья, Мартина.
— До свиданья, Шарль.
В тот вечер голос ее взволновал меня до глубины души — такая в нем звучала серьезность, и, чтобы вновь услышать его, я повторил:
— До свиданья, Мартина.
— До свиданья, Шарль.
Я обвел глазами комнату, где оставлял ее. Потом проронил:
— Завтра.
Она не спросила, когда именно. И это означало, что она будет ждать меня целый день — и всегда.
С уходом пришлось поторопиться: я был чересчур взволнован и боялся размякнуть. Мне не терпелось побыть одному, вновь очутиться в прохладной уличной мгле, в безлюдье пустынных проспектов.
Мартина распахнула дверь. Не знаю, откуда у нас взялись силы оторваться друг от друга. Я уже спустился на несколько ступенек, когда она точно таким же голосом, что и раньше, повторила, словно заклинание, — и с тех пор эти слова действительно стали чем-то вроде заклинания:
— До свиданья, Шарль.
Какое нам было дело до г-жи Дебер, подслушивавшей за приоткрытой дверью своей спальни!
— До свиданья, Мартина.
— Ты же знаешь: больше я туда не пойду.
Я заспешил. Едва успев добраться до машины и сесть за руль, разрыдался, и, по дороге газовые рожки и редкие встречные автомобили так расплывались у меня перед глазами, что я вынужден был на минуту остановиться У тротуара.
Подошел полицейский, наклонился, узнал мен:
— Неисправность, доктор?
Мне не хотелось, чтобы он видел мое лицо. Я вытащил записную книжку. Сделал вид, что просматриваю ее, хотя на самом деле не различал даже страниц:
— Нет, проверяю адрес.
Глава 8
Рождество мы провели в семейном кругу: Арманда, моя мать, дочери, Мартина, мой приятель Фрашон и я. Фрашон — старый облезлый холостяк, родных в Ла-Рош у него нет, питается он, кстати сказать, в «Зеленом дубе», и мы вот уже много лет неизменно приглашаем его в Сочельник.
Арманда получила в подарок платиновые клипсы, о которых давно мечтала Драгоценности она носит редко, но любит, чтоб они у нее были, и в день, когда, собравшись подарить жене какой-нибудь пустяк, я вдруг преподнес ей японский жемчуг, она, похоже, впервые до такой степени потеряла самообладание, что расплакалась у меня на глазах Я вовсе не считаю ее скупой. Да и будь она скупа, все равно был бы не в праве сетовать или злиться: у каждого свои недостатки. Она любит, чтоб у нее были красивые дорогие вещи, даже если их никогда не доведется надеть.
Мартине, чтобы лишний раз не привлекать к ней внимания, я не подарил ничего ценного. Проявил благоразумие и попросил жену купить ей две-три пары шелковых чулок.
Об этом мирном Рождестве вспомнили на суде. Я уже забыл, присутствовали вы при этом или нет. Товарищ прокурора заклеймил мой «цинизм», обвинив меня в том, что «с помощью лицемерных и бесчестных уловок я ввел под семейный кров свою сожительницу».
Я не протестовал. Ни разу не протестовал, и, однако, у меня часто складывалось впечатление, что те, кто вершит надо мною суд, включая моих адвокатов, — люди недобросовестные. Всякой глупости и недомыслию есть предел Мы, медики, в своем кругу не говорим о болезнях и лечении так, как с пациентами. Когда дело идет о чести и свободе человека, хотя лично мне на это наплевать — я с самого начала, даже противореча защите, признавал себя виновным, — когда, повторяю, дело идет о чести человека, нельзя полоскать себе глотку фразами о морали, суд — не заседание благотворительного общества.
Мое преступление? Уже через час после начала судебных прений я понял, что оно отодвинуто на задний план, где и останется, что о нем будут говорить как можно меньше. Оно смущает, оно шокирует, выходит за рамки того, что может случиться с каждым, что у любого перед глазами. Это было настолько очевидно, что я не удивился бы, если бы кто-нибудь из этих господ объявил:
— Так ей и надо!
Но «сожительница под семейным кровом», но это Рождество, такое мирное, такое счастливое!.. Да, господин следователь, счастливое. Мы все были совершенно счастливы. Арманда, ничего еще не подозревающая, целый вечер подтрунивала над Фрашоном: он издавна состоит при ней козлом отпущения и в восторге от этого.
Я долго играл и болтал с дочками. Мать рассказывала Мартине о нашей жизни в Ормуа — тут она неистощима.
В полночь мы все перецеловались, а немного раньше я тихонько выскользнул в столовую, зажег свечи на елке и поставил на стол замороженное шампанское. Мартину я поцеловал последней. В эту ночь каждый имеет право целовать любого, и, клянусь вам, я сделал это целомудренно, без неуместной настойчивости.
Скажите, ну почему перед отходом ко сну моей жене было не уйти к себе, а мне не проводить Мартину в отведенную ей комнату? Почему я должен был поручить это Фрашону?
Не возмущайтесь, господин следователь. Это вопрос, в котором мне давно хочется досконально разобраться.
Я сказал «почему?» и объясню смысл своего вопроса.
К тому времени между мной и Армандой уже долгие месяцы, а то и годы не было физической близости.
Когда это изредка происходило, это носило настолько случайный характер, что нам обоим становилось потом неловко.
Мы — я имею в виду себя и жену — никогда не говорили о сексуальной стороне жизни. Тем не менее с первых дней супружества каждому из нас стало совершенно ясно, что никакого плотского влечения между нами нет.
Арманду такое полуцеломудрие, видимо, устраивало.
Я же, хоть и позволял себе банальные развлечения на стороне, никогда вопросов пола не касался: я был воспитан в уважении к заведенному порядку. Уважал существующее не потому, что оно достойно уважения, а потому, что существует.
Тот же, в общем, принцип отстаивали в своих речах и господа судьи.
Так вот, существовал мой дом, существовала моя семья, и ради сохранения их я долгие годы так беспощадно принуждал себя жить скорее как автомат, чем как человек, что у меня порой появлялось желание плюхнуться на первую попавшуюся скамейку и больше не вставать.
Давая показания, Арманда — на этот раз вы были в зале, я заметил вас там — заявила:
— Я отдала ему десять лет жизни; если его освободят, готова отдать и остальные.
Нет, господин следователь, нет. Люди должны быть честны или хотя бы думать, прежде чем бросаться фразами вроде этой, вызвавшей трепет восторга в зале.
Заметьте, я убежден сегодня, что Арманда произнесла ее не для того, чтобы произвести впечатление на суд, публику и прессу. Я не сразу понял это, но теперь готов поклясться — она не лукавила.
В этом-то самое страшное: люди годами живут вместе, а между ними нет ничего общего, кроме безысходного взаимонепонимания.
Ну скажите, что значит «отдала мне десять лет жизни»? Где эти десять лет? Что я с ними сделал? Куда их дел? Простите мне горькое зубоскальство. Вы же не станете отрицать: эти десять лет Арманда жила. Она вошла в мой дом, чтобы прожить их и прожить именно так, а не иначе. Я ее не принуждал. Не лгал ей насчет того, какая участь ее ожидает.
Не моя вина, что обычай и закон требуют, чтобы, зажив одним домом, мужчина и женщина, даже если им всего по восемнадцать, клятвенно обязывались жить так до самой смерти.
Десять лет Арманда не только жила своей жизнью — она навязывала ее окружающим. Но будь это даже не так, будь мы с ней на равных, я и тогда мог бы возразить:
— Ты отдала десять лет жизни мне, а я — тебе. Мы квиты.
Да, в эти годы Арманда не всегда делала то, что хотела.
Разве она не пеклась о моих дочерях? Не ухаживала за мной, когда я однажды заболел? Не отказалась от нескольких поездок, которые доставили бы ей удовольствие?
Но я тоже кое от чего отказался. Меня не влекла ее плоть, и я отказался, смею так выразиться, от плотских радостей вообще. Иногда я по целым неделям ждал случая отделаться от вожделения — отделаться украдкой, с кем придется, в обстановке, о которой мне и сегодня стыдно вспоминать.
Я дошел до того, что завидовал людям, у которых есть увлечение — например бильярд, карты, бокс, футбол.
Такие чудаки, по крайней мере, знают, что принадлежат к некоему сообществу, и это, как ни смешно сказать, не дает им чувствовать себя одинокими или выбитыми из колеи.
Арманда заявила:
— Когда он ввел эту особу в мой дом, мне было неизвестно, что…
Ее дом!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26