А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

И как на очной ставке в кинофильме проходят перед тобой лица тех, кого ты столько раз вспоминал за эти дни, когда время отмерялось для тебя только банкой с опилками; и лица эти кажутся фотографиями из старого забытого альбома. Ты словно видишь собственную смерть в зеркале, но это не то зеркало, о котором говорил Эспайлат, – нет, ты стоишь перед ним в полный рост, не сгибаясь, как тогда, на берегу Эбро, когда ждал рассвета и окончательного поражения. Ты внутренне собран, поэтому удивляешься сам себе, когда неожиданно начинаешь ерзать на ящике, заменяющем стул.
– Я могу написать кому-нибудь?
– Нет.
Где же крюк, на котором меня повесят? В Средние века опорами виселиц служили каменные столбы, соединенные между собой деревянными балками, на которых и вешали приговоренных. Обычно все это происходило в поле, поблизости от дорог, и если местность позволяла, то на холмах. Число каменных столбов зависело от социального положения приговоренных: простолюдинам хватало по одному с каждой стороны, для почтенных идальго – по два, для баронов – по четыре, шесть – для графов, восемь – для герцогов и неограниченное число – для королей. Хотя, с другой стороны, когда это вешали королей? А тебя – двумя Руками. «Пусть у моего трупа будет достойный вид». Кто это сказал? Не Дуран? Старина Дуран, капитан Дуран, не меньше твоего ненавидевший франкистов, пробравшихся в ООН. Конечно, это он говорил: «Если меня убьют, постарайтесь, чтобы у моего трупа был приличный вид». Но о том, чтобы у твоего трупа вид был достойный, некому позаботиться, кроме тебя; и ты должен сказать что-то значительное, такое, чего они не забудут, что позволит тебе победить свою смерть, оставшись в их памяти. Например, что-то по-баскски:
– Gora Euzkadi Askatuta!
Но они думают, что ты разговариваешь сам с собой, и продолжают шептаться.
– Gora espainako langileak!
Теперь они смотрят на тебя, как на сумасшедшего, который крутится во все стороны, сидя на своем ящике, и выкрикивает что-то непонятное.
– Nere herria da bakarrik ni juzga nazakeena!
Краем глаза ты видишь, что в руках у них появилась веревка, извивающаяся змеей, и ты запрокидываешь голову, чтобы разглядеть под потолком крюк, на котором тебя повесят. Но крюка нет, а веревка – вот она, в руках двух громил, пытавших тебя. И ты понимаешь:
– Вы меня не повесите! Вы меня задушите, задушите!
Кто это кричал? Неужели ты? Они подходят к тебе, и ты знаешь, что продолжаешь кричать, хотя желал, чтобы у твоего трупа был достойный вид, когда завтра он появится на первых полосах газет, и Агирре, Ирала, Абрискета, Ирухо, Монсон будут говорить о тебе, как о баскском патриоте, и твой дедушка одобрительно кивнет головой на холме Ларрабеоде. Крик твой не имеет ничего общего с тем, что ты поешь, поешь сам себе военную песню басков:
Eusko gudariak g?ra
Euskadi askatzeko
gerturik daukagu odola
bere aidez emateko.
Да, мы – баскские солдаты, мы боремся за освобождение Басконии, и ради этого мы готовы пролить свою кровь. Но сейчас речь идет не о крови – о воздухе. О вонючем, гнилостном воздухе, от которого у тебя перехватывает горло, когда они подходят к тебе вплотную, исполненные решимости покончить с этим делом как можно скорее.
– Спокойно, это будет нетрудно.
И ты хочешь возразить, или запеть, или посмотреть в зеркало – в последний раз. Но они уже набросили тебе на шею лассо, и когда ты просишь подождать и объяснить тебе, что происходит, ты видишь на их лицах растерянность. Но это не та растерянность, что застыла у тебя на лице. И ты еще успеваешь сказать сам себе: «Меня задушили».
* * *
И снова перед твоими глазами желтоватый тропический полумрак, как много лет назад, в Панаме. Вот он снова перед тобой – достаточно переступить границу ярко освещенного полукруга перед отелем «Шератон»; ты пытаешься различить море, которое должно быть за этим кварталом домов, кажущихся нежилыми. Иногда в окнах различим отблеск телеэкранов, но чаще – приглушенный свет тусклых лампочек, или постоянно мигают лампы дневного света. При таком освещении темная кожа кажется еще темнее, одежда – более поношенной, а тела, которые она скрывает, – старше; при таком освещении даже у буйной растительности кругом – потрепанный вид, у этой тропической растительности, окрашенной в потускневшие краски. Санто-Доминго. Из окна своего номера ты видишь ярко освещенный бассейн, около которого бродят бледные вялые американцы, уставшие от солнца и коктейлей; это твои соотечественники, а там, за ними, – чернота опускающейся ночи. В своем номере ты не чувствуешь ни пряного запаха местной растительности, поднимающегося над небольшими гостиницами и над роскошным садом отеля «Харагуа», где любят останавливаться американцы. «Я устроил вам встречу с нашими интеллектуалами: некоторые были знакомы с Галиндесом. Хотя потом они и пытались забыть об этом знакомстве, я им напомнил». Хосе Исраэля Куэльо раздражает настороженность, с которой эти люди отнеслись к известию о цели твоего приезда в Санто-Доминго. Он обзвонил пятерых человек, и у всех нашлись занятия получше – все отказались прийти. Смуглый и невысокий Хосе Исраэль – типичный уроженец Карибского побережья, с большими черными глазами; все его лицо, вплоть до поседевших усов, светится едкой иронией.
– Дон Габриэль, как прекрасно что я вас застал! Как ваше здоровье? Это хорошо. Я вижу, вы снова настроены по-боевому; я сразу это понял по вашей статье, направленной мы с вами знаем против кого, и тут же сказал моей жене: «Лурдес, дон Габриэль снова настроен по-боевому». У кого есть, тому прибавится. Вот и я говорю. И я очень рад. Я звоню вам, чтобы поздравить вас и чтобы сказать, что в Санто-Доминго только что приехала одна американская исследовательница. Она тут с научной целью: занимается доминиканским периодом жизни Галиндеса. Вы не знаете, о каком Галиндесе я говорю? – Хосе Исраэль прикрывает трубку рукой и подмигивает тебе и своей жене. – Вы просто забыли. Я вам сейчас напомню историю с этим баском, Галиндесом. Вы работали в суде, когда его похитили. Да, да. Именно так, дон Габриэль. Не надо так волноваться, в моих словах нет никакого двойного смысла, это вообще не в моем характере, дон Габриэль. Я просто посредник между нашей гостьей и теми, кто захочет помочь ей в ее работе. Если это невозможно, дон Габриэль, значит, невозможно. Я понимаю, что дело в памяти. Большой привет донье Консуэло. И от моей жены.
Лурдес и Хосе Исраэль обсуждают уже состоявшиеся телефонные звонки и те, что еще предстоит сделать; уверяют тебя, что люди согласятся встретиться с тобой, «и очень интересные люди», подчеркивает Куэльо, глядя в пустоту, где он видит что-то скрытое от тебя. А ты вспоминаешь, каким его описал Мануэль де Хесус Хавьер Гарсиа в книге «Мои двадцать лет в Национальном дворце рядом с Трухильо и другими доминиканскими правителями». Он рассказывает о прогремевших в начале 60-х взрывах бомб, когда по стране прокатилась волна протеста, организованная подпольным революционным движением «14 июня». Диктатор освободил некоторых организаторов взрывов и вызвал их в президентский дворец. «…Он принимал их небольшими группами, по нескольку человек, и зачитывал им нечто вроде ультиматума – или они оставляют заговорщическую деятельность, или он убьет их. Во время встречи с первой же группой заговорщиков Трухильо вышел из себя, глядя на насмешливое и вызывающее выражение лиц Хосе Исраэля Куэльо Эрнандеса, девятнадцатилетнего студента инженерно-архитектурного факультета, и Аселы Морель, талантливого молодого врача. «Вы обратили внимание, – повернулся Трухильо к своей свите, – на этих двух проходимцев? Этот сын Антонио Куэльо мало того что устраивает взрывы и мутит воду, он еще и улыбается мне в лицо, словно великий подвиг совершил. Он жив только потому, что он сын Антонио Куэльо, одного из самых почтенных и уважаемых людей страны, которого я сам уважаю и ценю». Прошло более двадцати лет, а у Хосе Исраэля Куэльо все тот же насмешливый взгляд, и он насмешливо говорит тебе, что почти все тут – выдумка. «Я не помню, чтобы я улыбался, и сильно сомневаюсь в этом: все происходило во дворце, за закрытыми дверями, и с Трухильо шутки были плохи. Когда мы выходили и спускались по лестнице, мы спиной чувствовали на себе взгляды диктатора и его камарильи – и оборачиваться было не нужно. Отец тихо говорил мне: «Спокойно, спокойно», и держал меня под руку, чтобы я не сделал какого-нибудь движения, которое могло бы вывести из себя Трухильо, смотревшего на нас сверху. Теперь все строят из себя участников тайного движения сопротивления, а тогда мало кто осмеливался выступать против Трухильо; даже в 1970 году не осмеливались, когда звезда его уже закатилась и он, не зная того, был обречен на смерть. Или нет, он знал, конечно же, знал». Но объяснять свою уверенность Хосе Исраэль не стал, а принялся опять обзванивать знакомых. «Дон Ариэль Линьян? Как вы поживаете, старина? Я вам обещаю, что сразу же это сделаю, мне и самому очень любопытно посмотреть. Но я вам звоню, дон Ариэль, сказать, что в Санто-Доминго приехала одна очень серьезная американская исследовательница…» Он сильно преувеличивает: ты вовсе не такая серьезная исследовательница, но Куэльо и Лурдес хотят ввести тебя в круг людей, хорошо помнящих Галиндеса, которые помогут тебе внести живость в твое пока сухое академическое изложение одних только фактов. «Но больше всего, – говорит Исраэль, собрав по телефону уже достаточное количество людей, – вам бы мог рассказать Балагер: он знает то, чего никто больше не знает. Да, да, Балагер, наш президент. Мы взяли на себя смелость просить его об аудиенции еще до вашего приезда, и он отказал». Ты широко раскрываешь глаза, – они становятся огромными, совсем как у Хосе Исраэля. Разве мог бы Балагер тебя принять? Ведь он приложил едва ли не больше всех усилий, чтобы скрыть правду о похищении и убийстве Галиндеса. «Это он приказал уничтожить все архивы периода правления Трухильо, и в первую очередь – архивы военной разведки. Разве в момент похищения Галиндеса он не занимал пост государственного секретаря при президенте, другими словами, был ближайшим соратником Трухильо? Разве не известно, что в конце 1956 года, в самый разгар американской кампании против Трухильо в связи с его причастностью к исчезновению Галиндеса, Балагер обвинил «Нью-Йорк Таймс» в фальсификации данных, обвинив это издание в том, что оно уделяет столько внимания баскскому коммунисту, который во время гражданской войны в Испании приказал казнить одиннадцать епископов? А как Балагер отзывался о Галиндесе? «В личном плане Галиндес был бандитом, а в политическом – коммунистом». Это высказывание появилось в газете «Эль Карибе» тридцать первого мая пятьдесят шестого года». Ты говоришь торопливо и одновременно вытаскиваешь из вороха своих бумаг записи, которые относятся к Доминиканской Республике. Кажется, твои слова произвели некоторое впечатление на Лурдес, хоть она и занята приготовлениями к ужину, который будет устроен после встречи с теми, кого Хосе Исраэль пригласил для тебя. Но Куэльо почти не обратил на них внимания: этого человека, который был секретарем Коммунистической партии Доминиканской Республики и связным жившего на Кубе в эмиграции полковника Кааманьо в годы, когда это могло стоить головы, трудно чем-либо поразить. И он обрушивает на тебя весь свой скептицизм: «Я вам помогаю потому, что мне нравится, когда американка занимается прошлым, которое ей не принадлежит, но никто не будет вершить праведный суд теперь. Что значит вершить праведный суд тридцать лет спустя?» И не отвечая прямо на твой гневный выпад в адрес Балагера, Куэльо подходит к книжной полке и протягивает тебе книгу Балагера «Слова в оковах»: «Сеньор президент тоже пишет книги. Конечно, это не Варгас Льоса, но все-таки».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70