А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Учебником по лицу. А то, чем он ей отвечал, похоже, так до цели и не доходило.
Но сейчас она тянула его за собой. Улыбалась загадочно и многообещающе. И говорила:
— Пойдем.
Не мог же он ей сопротивляться, как в детстве. И она притащила его обратно в зал, и сказала:
— Потанцуй со мной.
— Я не умею, — попробовал отбояриться он.
Но характер у Николаевой остался тем же, что в детстве. Спасибо, что по голове не била. Отпускать добычу она не желала.,.
И он покорился. Перетерпел ее руки у себя на плечах, хотя этот жест после увольнения из больницы казался ему самым отвратительным на свете. Руки его от безысходности легли на ее талию.
И ему казалось, что он переминается с ноги на ногу вокруг круглой и гладкой осины. Он танцевал с ней, с абсолютно не нужной не только ему, но и вообще, как ему казалось, никому, и смотрел на ту, рядом с которой было на самом деле его место. Смотрел и не понимал. Как-то уж очень интимно соединила Альбина руки на шее вконец обнаглевшего Акентьева.
Когда же, наконец, ему удалось освободиться, он решительно ушел наверх. В классе его встретили неожиданно радостно:
— О! Проспектус! Привет тебе, старикашка! Марков, Перельман и еще двое из параллельного класса сидели на столе и пили шампанское.
— Иди к нам! Давай! С нами!
Они быстренько налили ему шампанского и плеснули туда водочки. Он опять обрадовался тому, что удачно зашел. А через какое-то время его вообще перестало что-либо беспокоить. Подозрительно пошатывался мир вокруг. Отвратительно сладкими казались эклеры. А подошедшая к ним Ирка Губко стала показывать какие-то несусветные фокусы, заглатывая уже целиком. Он смотрел на это чудо, и его поташнивало. А потом они приоткрыли окошко и стали бросаться этими кошмарными приторными эклерами. И бросали они их почему-то вверх. Так им казалось, что эклеры улетают куда-то и на голову никому не падают.
Он плохо помнил, что было с ним дальше.
На него напала вдруг охота говорить. И он крутил пуговицу на коричневом пиджаке Кирюхи и спрашивал его, с трудом выговаривая слова:
— Тебя в детстве наказывали?
— Ну, бывало, конечно. Ругали там, — Марков старался отвечать на поставленный вопрос, — в кино с собой не брали.
— А били?
— Попробовали бы!
— И меня тоже нет. Я с матерью одной рос.
Мы хорошо жили. Не ссорились. Никогда она меня не трогала.
— Жалеешь, что ли?
— Теперь — да. Знаешь, почему я тогда в драку полез? Мне хотелось, чтобы это, наконец, уже произошло. Я устал бояться. Я иногда так себя ненавижу, что унижение мне легче перенести, чем боль. Я ужасно боялся боли. И избегал ее. А оказалось, что это не так и страшно. Унижаться страшнее. А я и не знал. Если бы мне в детстве дали понять, что такое боль, то я бы ее не боялся. Я бы знал, что это преодолимо.
— Если бы тебя в детстве били, это было бы тем же самым унижением.
— Не знаю. Если бы можно было все прожить сначала. Я бы изменил все. Ничего бы не оставил. Я все сделал не так. Знаешь, как бантик на шнурке, если не за тот конец дернешь, то уже все. Не развяжется. А будешь тянуть — затянешь вконец…
Кажется, ему налили еще, и наливал подошедший Акентьев. Но он увидел рядом Альбину. И пить больше не стал. Как только он ее с увидел так близко, нужда в этом сама собой отпала. Он опять хотел позвать ее поговорить.
Но она только смеялась. Она была весела, и Невский своими просьбами ее смешил. Ей даже нравилось, что всем от нее что-то да нужно.
Приятно ощущать себя королевой. И не обязательно при этом всем потакать.
Он надеялся остаться с ней вдвоем хотя бы в самом конце их вечера. Но конец был еще далеко. А когда они всей толпой пошли гулять на Неву, он тянулся вместе со всеми и ничего не чувствовал, кроме нарастающего отчаяния.
А потом, когда ему казалось, что вот-вот все, наконец, решится, потому что все понемногу стали друг с другом прощаться, он не веря своим глазам увидел, как Акентьев остановил такси и махнул кому-то рукой. И Перельман, Губко и Альбина кинулись к машине.
— На дачу. В Комарове, — донеслось до него.
Но это было уже неважно.
* * *
Флора Алексеевна вышла из школы, задыхаясь и обмахиваясь рукой. Сначала она волновалась за то, как Женька получит аттестат, потом за то, как он выглядит. Потом оттого, что услышала давно забытую фамилию. И увидела парня, который на нее отозвался и пошел получать свой диплом.
Потом, когда они пели на сцене, такие взрослые, она вспоминала, какими смешными они были малышами. И украдкой прослезилась, прикладывая платочек к глазам. Впрочем, почти как все прочие мамы.
Она пришла в зал раньше остальных и сидела во втором ряду. Родителей же, пришедших позже, она не видела, потому что рассаживались они уже в тех рядах, что были позади нее.
Всю официальную часть она тешила свое самолюбие. Вырастила сына. Он почти что мужчина. И ей казалось, что получился он у нее, некрасивой, просто на удивление симпатичным пареньком. Вот бы характер пообщительнее…
И она опять подумала о том, о чем думала на протяжении последних десяти лет.
А потом, когда все закончилось, она встала со своего места и повернулась лицом к залу.
И голова у нее закружилась. Сердце ударило в горло теннисной подачей. Ей стало нехорошо.
Потому что она вдруг увидела его. Всего в белом, рядом с какой-то полноватой дамочкой с властным лицом. Того, кого никогда в своей жизни видеть не собиралась. О котором давно забыла. Потому что ей было о ком думать вместо него. Она только испугалась, что он узнает ее и, не дай Бог, подойдет. И Женька заметит это и что-нибудь поймет.
Она никак не могла понять, как же такое возможно. И зачем он сюда пришел. Но потом поняла, вспомнив мальчика под этой фамилией. И еще вспомнила, что очень давно не была на родительских собраниях. Вместо этого сама заходила в школу к учителям.
Она постаралась уйти незамеченной. И сыну Даже не махнула на прощание рукой. Она прошла до перекрестка, и ей от внезапных переживаний стало плохо с сердцем. Она прислонилась к стене, закрыла глаза и стала сползать на землю.
— В скорую кто-нибудь позвоните! Женщине плохо, — еще услышала она прежде, чем погрузиться в обморок.
Когда она открыла глаза, перед ней быстро проплывали круглые, как чужие планеты, желтые лампы. Лязгал складными дверями скрипучий лифт. А когда ее, наконец, перестали беспокоить и положили на кровать, в ее поле зрения вплыла фигура в белом халатике. Лицо ее, меняющееся, как отражение в чайнике, приблизилось, и Флора увидела ничего не выражающие эмалевые голубые глазки.
— Где я? — едва шевеля губами, спросила она.
— В военно-медицинской, — ответили ей.
— Ад? У вас тут сынок мой недавно подрабатывал. Женечка. Может, знаете? — сказала Флора подобострастно, уж очень ей всегда не везло с медиками. Может, хоть это поможет?
Керамические глазки и вправду перестали быть равнодушными и наполнились каким-то ярким чувством. Остренько взглянули на прозрачную капельку на конце иглы и спросили елейно:
— А вы, значит, его мамочка? Помню я вашего сыночка. — И добавила:
— Еще бы не помнить…
Он, ссутулившись, сидел на скамейке в Летнем саду, приподняв воротник пиджака от утреннего холода. И держал в руках мамино кольцо. Все закончилось. И он ничего не смог доказать.
Но теперь он знал, как рассказать ей о самом главном.
Разве это не поступок? Как можно еще доказать ей свое чувство? Клясться здоровьем матери? Но зачем приплетать сюда здоровье ни в чем не повинных людей? Зачем прикрываться дорогим человеком? Отвечать надо своим здоровьем. Продолжения не будет. Теперь это ясно.
Да и не хочется. Все пропитано ядом. Чтобы он ни сделал — продолжения не будет. А значит, он должен напоследок сказать ей, что все было по-настоящему. А она не разглядела.
И это будет так красиво, так правильно. А главное… Главное, что ему уже будет абсолютно все равно, потому что его страдания закончатся. И это единственная правда. Кажется, нет спасения от этой сердечной боли и невозможности продохнуть от обиды. Но стоит принять решение, и боль закончится. Какой грандиозный соблазн!
И он вспомнил несчастного Тимофея Пригарина. А ведь он так и не зашел с ним попрощаться. И тот, наверное, до сих пор лежит и мучается, потому что никто не возьмет на себя смелость протянуть ему то, о чем он просит.
А его, Женькины, страдания сейчас закончатся.
Странно, подумал он. Почему лишь единицы понимают это и действуют в соотвестствии со своим пониманием? Наверное, остальные просто боятся. Как боялся он сам в свое время получить по морде, а потому терпел. И они тоже терпят, потому что боятся. А почему же еще?
Выйти из игры — это ведь так легко.
Это просто конец.
И он встал. Решительно подошел к ближайшей от него статуе и несколько грубовато нанизал ей на палец кольцо.
А потом побежал так быстро, как никогда в жизни не бегал. Шагнул с разбега ногой на ограду и, раскрыв руки, как крылья, полетел навстречу черной воде.
А после того, как ударился об воду, увидел перед собой яркую вспышку. И тут же зажмурил глаза, точно так же, как на последней в его жизни фотографии десятого "Б" класса на цветущем школьном дворе Но конца жизни, похоже, не существует…
Он читал об этом тысячи раз.
Но вот ведь, дурак, не верил.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
СУМАСШЕДШИЙ
Глава 1
КИРИЛЛ МАРКОВ НЕ ВЫЛЕТАЕТ, А ВЫХОДИТ ИЗ ИНСТИТУТА, ЧТОБЫ ПОПИТЬ ПИВА
По зеленому полю доски плавали нарисованные мелом колбаски с плюсами и минусами на аппетитных попках. Диполи.
Несколько формул исподтишка совали им в бока математические колючки степеней и корней.
В одном крупном диполе уже торчала занозой минусовая степень. Но в этом не было большой беды. Стадо тучных диполей все равно было достаточно многочисленным, чтобы не почувствовать потерю одной молекулы. Тем не менее все присутствующие в аудитории с ужасом смотрели на доску, словно увидели за рисунками и формулами доказательство близости и неотвратимости конца света или, что еще было страшнее для будущих советских инженеров, доказательство бытия Божия. В воздухе аудитории запахло электричеством. Приближалась гроза.
Центр доски был безжалостно смазан сухой тряпкой. По меловой дорожке кто-то вывел уродливым, но разборчивым почерком:
Ах, лучше бы, Миронов,
Ушли вы в мир ионов…
Сам доцент Миронов, читавший второму курсу судомехаников и кораблестроителей лекции по физике, стоял тут же — между диполями и студентами. Миронов был интересным мужчиной, пользовался успехом у женщин и считал, что студенты его тоже любят. На лекции он приходил в польском пиджаке расцветки «На Варшаву падает дождь» и шейном платке малинового цвета. Он умело оживлял лекции анекдотами, не всегда приличными, но имевшими, как ни странно, отношение к изложенному материалу. Так, в этот раз перед самой переменой он ткнул указкой в два соседних диполя и рассказал анекдот, совершенно к месту, про Груню, которая ела борщ.
— Хороший у вас борщ, — сказала Груня, — аж в грудях жжет.
— Ты, сватья, сначала грудь из борща вынь, посоветовал ей на это хозяин.
Сорвав дружный студенческий гогот, Миронов удалился на перерыв. И вот теперь он стоял перед эпиграммой, посвященной его обаятельной особе, и недоумевал. Он никак не ожидал такого грубого вмешательства лирики в его физическое пространство. Это было нарушением неприкосновенности рубежей. И вообще, как могла лирическая искра вспыхнуть в этом техническом болоте? Как неизвестный лирик смог выжить и развиться среди сопроматов и теормехов? И почему именно в него, Миронова, он ткнул свое острое перо? В самого либерального и современного из всех ЛИВТовских преподавателей. Ткнул так точно и подло.
— Я попрошу неизвестного автора… — начал Миронов металлическим голосом, но вовремя осекся.
Нет, он действительно был неплохой мужик, и студенты, может, и не любили его, не лирики ведь, но относились к нему терпимо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47