А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Король хочет расположить этих дельцов со звонкими гульденами и умасливает их при всяком удобном случае. Если они пожелают, то мистерия начнется лишь в полночь.
— Верно, — подтвердил тучный школяр по имени Робен Пуспен. — С тех пор, как в прошлом марте прелестная Мария Бургундская упала с лошади во время прогулки верхом по Брюгге, Людовик точит зубы, чтобы откусить пару сочных кусков от бургундского жаркого.
— Или, как поговаривают, ее сбросили с лошади, — глаза Жеана хитро блеснули. — Так или иначе, но королю Людовику пришлось кстати, что Мария последовала в могилу за своим отцом, Карлом Смелым. Она не слишком хорошо относилась к союзу своей дочери с сыном Людовика.
— Доченьке Маргарите, наоборот, такие размышления неведомы, — продолжал злословить Пуспен. — Откуда, в ее-то три года?
— Мал золотник, да дорог. Она принесет Людовику хороший куш, — пропел Фролло. — Артуа, свободное графство, Мэкон и Аукруа, Сален, Бар-сюр-Сена и Нойе, как поговаривают. Мне бы хватило и одной только доли от этого.
— Ага, чтобы проиграть ее в карты или кости за одну ночь! — съязвил Пуспен. — Только этим вы и известны, приятель Фролло.
Но перескакивающие с одного на другое мысли Жеана Фролло перенеслись уже далеко, и он выразил свое недовольство громкими криками:
— Мистерию — и ко всем чертям фламандцев!
Его друзья и заждавшаяся толпа подхватили кличь, чтобы скандировать его хором все громче и громче. Нетерпение грозило перейти в гнев, а гнев — вылиться в незамедлительное неистовство. Высокому белокурому мужчине, у которого, несмотря на его юность, уже был изборожден морщинами лоб, удалось отвлечь толпу от потасовок, объявив пьесу «Праведный суд пречистой девы Марии».
— Очень хорошо, месье Чернильные Кляксы, только дайте ж, наконец, своим словам ход! — прорычал Жоаннес Фролло дю Мулен. — Меня очень интересует, разучились ли вы искусству стихоплетства на службе у моего брата?
— Этот человек работал у вашего брата, архидьякона? — уточнил я.
Фролло утвердительно кивнул:
— Месье Пьер Гренгуар, должно быть, написал ему увесистый роман.
— О чем?
Белокурый бесенок пожал плечами:
— Что-то научное, ничего стоящего, что бы заинтересовало молодого школяра.
Наконец, хотя высокие мужи из Фландрии все еще не ступили на украшенные трибуны, и правда раздалась громкая музыка Четверо актеров вышли на сцену, чтобы разыграть представление. Их игра и речь актеров не вызвали такого большого интереса, как яркие костюмы. Не было ничего удивительного, что публика тут же отвлеклась, когда сорок восемь фламандских посланников взошли на трибуны, а за ними показался парижский магистрат. Их представил привратник, кричавший изо всех сил во время представления:
— Мэтр Жак Шармолю, королевский прокурор в духовном суде!
— Жеан де Гарлэ, ротмистр, исполняющий должность начальника ночной стражи города Парижа!
— Мессир Галио де Женуалак, рыцарь, сеньор де Брюссак, начальник королевской артиллерии!
— Мэтр Дре-Рагье, инспектор королевских лесов, вод и французских земель Шампани и Бри!
— Мессир Луи де Гравиль, рыцарь, советник и камергер короля, адмирал Франции, хранитель Венсепского леса!
— Мэтр Дени де Мерсье, смотритель убежища для слепых в Париже!
Громогласный орган привратника и жалобные голоса актеров отважно боролись за благосклонность публики, которая должна была повернуться снова к сцене, как только последнее место на почетной трибуне будет занято. Так оно и произошло бы, но тут поднялся предводитель фламандских посланников, чулочник из Гента по имени Жак Коппеноль с обращением к собравшейся публике. Он прошелся по бездарной мистерии, польстил парижским горожанам, обращаясь к ним «дворяне» и предложил отметить праздник шутов по гентско-му обычаю и избрать самую отвратительную рожу Папой шутов. Тут же начались оглушительные аплодисменты, а безмолвный Пьер Гренгуар признал свое представление окончательно провалившимся. Горожане так решили — и имели на то право. Ведь это был их спектакль — праздник шутов.
Глава 3
Квазимодо
Возмущенные неожиданным и грубым поворотом праздника, многие из высоких мужей покинули Большую залу Дворца правосудия. Но другие, в первую очередь Жак Коппеноль, остались на своих местах, чтобы своим удивлением, криком, смехом и хлопаньем в ладоши или свистом дать оценку бесчисленным рожам и гримасам. Свои физиономии просовывали в обрамленное камнем отверстие красивой дверной розетки все без исключения кандидаты на титул Папы шутов. Местом состязания стала маленькая часовня напротив большого мраморного стола. Претенденты и претендентки — ибо могли избрать и Папессу — должны были просто забраться на две бочки, прислоненные к двери, и продемонстрировать, на какие гримасы и ужимки способны их лица.
Громче всего толпа кричала и стонала при явлении, которое словам-то нелегко поддается — как волшебство первой влюбленности или возбуждение голодного нищего, внимательно следящего глазами за тем, как достают из печи дымящийся хлеб. Лица, просовывавшиеся сквозь отверстие розетки, имели меньше общего с человеческими, нежели морды иных из ужасных химер на соборе Парижской Богоматери, насчет которых можно было лишь надеяться, что они действительно сделаны из камня.
Искаженная пародия на человеческое лицо создавала впечатление, будто обезумевший скульптор получил удовольствие, обезображивая все, что можно было до неузнаваемости изменить на одной физиономии. Центром этой заросшей путаницы был мощный, расплющенный нос, истинный рычаг, который нависал над подковообразной пастью. Она скрывала в себе редкие криво стоящие зубы различной величины. Один был таким огромным, что нависал над растрескавшимися губами, словно кабаний клык, даже когда дьявольская пасть была закрыта. На первый взгляд складывалось впечатление, что создание располагало только одним глазом: левым, кажущимся совсем крошечным, но зато под косматой рыжей бровью. Лишь после выяснялось, что правый глаз тоже присутствовал, но скрывался за разросшейся гигантской бородавкой, отчего не мог принести своему владельцу никакой пользы, так что тот преспокойно мог быть назван одноглазым. Его подбородок был раздвоен, словно ударом топора, который нанес безумный творец морды демона своему созданию в редкий светлый момент. Бесформенный череп представлял бы собой тоже некое порицание, не будь он сердобольно покрыт плотным слоем свалявшихся от грязи рыжих косм.
— О боже! — захрипел я во всеобщем стоне. — Кто или что это!
— Это звонарь из Собора Парижской богоматери, — ответил Жоаннес дю Мулен и позабавился моим замешательством. — Воистину, это Квазимодо, мой брат!
Его брат? Прежде чем я успел потребовать объяснений у белокурого бесенка, он уже пробрался в залу, сопровождаемый своими друзьями. Они окунулись в толпу, напиравшую на маленькую часовню и славившую громкими криками своего Папу шутов.
— Квазимодо, Квазимодо!
— Звонарь — самый отвратительный из всех, ужаснее, чем сам дьявол!
— Квазимодо — дьявол!
— Нет, он Папа!
— А есть какая-то разница?
Пока я смотрел, как воодушевленный народ стащил это странное существо с бочек, я вспомнил, что уже слышал сие не менее странное имя — «Квазимодо». А слышал я его именно этим утром — от мэтра Филлиппо Аврилло, сердобольного целестинца.
Теперь, когда звонарь представил народу все свое существо, он произвел еще более гротескное впечатление. Казалось, сошедший с ума творец в приступе бешенства, из ненависти ко всему человеческому изуродовал не только лицо, но все тело своего создания. Квазимодо таскал горб на своих плечах — да такой большой, что он выпирал из груди. Бедра казались настолько вывихнутыми и сросшимися, что ноги его могли сходиться только в коленях. Обычный способ передвижения не подходил этому невероятному существу, вместо этого оно было обречено на непривычное, раскачивающееся шарканье. Парадоксальным образом в этих беспомощных движениях скрывалась некоторая проворность — на нечеловеческий, звериный манер. К этому добавлялась недюжинная сила, что было видно по мощным рукам и ногам. И тело было почти одинаковых размеров в ширину и высоту.
Горбуна едва ли можно было сравнить с какой-нибудь буквой. Будто бы один из этих проклятых печатников собрал вместе все литеры и взял от каждой буквы ее очертания. С кривыми ногами и бесформенным телом он, скорее, походил на громоздкую «W», которая в процессе жизни утратила ясность линий.
То, как он силен, звонарь доказал, когда Робен Пуспен вышел перед звонарем и стал передразнивать его, смеяться прямо в отвратительное лицо. Квазимодо схватил наглого школяра за пояс и бросил на десять шагов через залу, что, похоже, не стоило ему ни малейшего усилия. Я не знал, плакать ли мне над чудовищем или смеяться над Папой шутов в красно-фиолетовом, обшитом серебряными колокольчиками камзоле.
Затем месье Коппеноль осмелился подойти к нему и положил в восхищении руку ему на плечо. Он похвалил превосходное уродство Квазимодо, с которым он достоин быть Папой не только в Париже, но и в Риме.
— Для разнообразия, — смеялся фламандец, — тогда на Святом Престоле посидел бы кто-то, у кого изуродовано тело, а не душа!
Когда Квазимодо ничего не ответил на приглашение Коппеноля пропустить с ним стаканчик, а неподвижно стоял, я понял, что имел в виду мэтр Аврилло, говоря о глухих. Возможно, это единственная благодать, которую Творец даровал Квазимодо — не слышать, как другие насмехаются и потешаются над ним.
Фламандец сообразил не так быстро и повторил свое приглашение, при этом он попытался увлечь за собой звонаря. Горбун, почувствовавший себя подталкиваемым, впал в ярость и так страшно заскрежетал зубами, что Коппеноль отскочил от него в сторону. Немедленно и все остальные отступили назад, признавая тем самым, что имеют дело не с шутом, а с чудовищем.
Они короновали своего Папу картонной тиарой, натянули на него епитрахиль из имитации сусального золота (как и митра), всунули в косолапую руку кривую палку, покрашенную золотой краской, и подтолкнули его занять место в не менее пестро раскрашенном паланкине. Двенадцать членов Братства шутов подняли паланкин, и Квазимодо смотрел вниз на своих подданных с некоторым комично-ужасающим чувством набожности и удовлетворения. Под насмешливое пение, которое на все лады восхваляло бесчисленные уродства Квазимодо, странная процессия двинулась в путь, чтобы по старой традиции прошествовать сперва по галереям и залам Дворца правосудия, а под конец — по улицам и площадям Парижа.
Я присоединился к процессии. Возможно, я почувствовал, что появление горбуна что-то значит для меня, возможно, я не хотел терять из виду Жеана Фролло, который возглавлял процессию. С его помощью, как я надеялся, я получу столь желаемое место у архидьякона собора Парижской Богоматери. Мне не давала покоя мысль, что мой будущий патрон — брат горбуна, — но голодный желудок сильнее встревоженной головы.
Процессия увеличивалась с каждой минутой, к ней присоединялись цыгане и пройдохи, нищие и горожане, они прибывали по улицам острова Сите. Нищих вел их король, неотесанный Клопен Труйльфу, который полулежал-полусидел в запряженной двумя шелудивыми псами повозке, размахивал винным бурдюком и столь же громко, сколь и фальшиво пел под звуки музыкантов, которые придавали процессии праздничную ноту. Не только публика, но и небольшой оркестр покинул Пьера Гренгуара и предпочел праздничное развлечение назидательной мистерии.
Во главе парада маршировал пестрый цыганский народ — под свою собственную своеобразную музыку, иногда дикий, а иногда меланхоличный ритм. Били в балафосы и тамбурины. Предводитель цыган был удалым малым по имени Матиас Хунгади Спикали, которого они величали «герцогом Египта и Богемии» или просто «герцогом Египетским».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85