А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

И запах неприятный от нее шел, будто бы сала или куриного помета, хоть кур Стасякова не держала. Что нашел в ней лесник Видлонг — пусть теперь Стасякова расскажет, пусть признается, что это было по пьянке или темной ночью.
Стоит упомянуть и о присутствии Рут Миллер, младшую дочку которой, Ханечку, задушили на лесной поляне за домом доктора. В деревне рассказывали, что когда-то Рут была необычайно красивой и гордой, но ничего от ее красоты, а тем более от гордости, не осталось. Красоту уничтожили время, труд и бедность, а гордости — как она сама об этом упоминала — ее лишил какой-то чужой человек в морозную зиму, сдирая с ее рук рукавички. Две дочери Рут — Берта и Анемари — жили за границей, может быть, и в достатке, потому что время от времени присылали матери какой-нибудь дорогой подарок. Еще трех девочек она родила от лесоруба Янаса, с которым двадцать лет жила не расписываясь, а потом Янаса убило в лесу деревом. После него ей остались три девочки и пенсия. Две дочки вышли замуж за мелиораторов и жили с матерью под одной крышей. Мелиораторы дома бывали редко, но каждый раз, когда они приезжали, возникали скандалы и новые дети. Это правда, что из-за этой толпы ребятишек у Миллеровой всегда воняло: когда один слезал с горшка, то садился другой, а вдобавок обе дочери не рвались к работе, курили сигаретки и смотрели в окно, поджидая своих вечно пьяных мелиораторов. С младшей, Ханечкой, Миллерова связывала самые большие надежды, потому что та была красивой, как когда-то она сама, хорошо училась в школе и обещала вырасти прекрасной панной. Но это ее задушил преступник без лица, и матери только мысль о мести заполняла пустоту, которая после нее осталась. Сорок пять лет было Рут Миллер, но где ей было равняться с пятидесятилетней Зофьей Видлонг. Она была уже старой женщиной с клочками не то седых, не то серых волос, сгорбленная, с почерневшим и сморщенным лицом, дрожащими руками и охрипшим голосом. Только черные глаза не утратили блеска, а после каждого стаканчика водки в них все сильнее разгорался огонек — может быть, от жажды отомстить за дочку, а может, просто от ненависти к другим людям.
В вечеринке участвовала и вдова Яницкова, и ее дочка, хромая Марына, которая от Антека Пасемко родила внебрачного ребенка. Были и другие — всего почти двадцать женщин, столько их из всей деревни выращивали в прошлом году гусей. Можно было бы много о них рассказывать. Однако всех этих женщин вместе и каждую в отдельности описал Любиньски в своей новой повести о любви прекрасной Луизы. Среди этих женщин выпало Луизе жить, и это их детей она должна была учить.
Гигантскими были старания писателя Любиньского, чтобы докопаться до правды об этих женщинах и перенести ее на страницы книги.
Вместо Басеньки он ходил в магазин и стоял с женщинами в очереди у прилавка, прислушиваясь к их разговорам, присловьям, шуточкам. Заговаривал с этими женщинами по дороге и заводил с ними долгие беседы о жизни, иногда даже в халупах навещал. В дискуссиях с Негловичем он не мог нахвалиться удивительным разумом этих простых женщин, меткостью их замечаний, хоть почти ни одна носа не высовывала из деревни. Его восхищали их язвительные характеристики других людей, коварство ума, хищность и алчность, почти звериная привязанность к детям и одновременно полное отсутствие заботы о них, потому что даже сука больше заботится о щенятах, чем они о своем потомстве. И только одно его огорчало — что у него недостаточно таланта, чтобы на страницах новой книжки нарисовать их образы, отразить сложность характеров, граничащую с глупостью меткость высказываний, настырную любознательность и злобу к другим. И таким он был невоздержанным в своих восторгах, что однажды доктор спросил его, может ли он назвать по имени и фамилии такую женщину в Скиролавках, у которой он, Любиньски, без отвращения выпил бы стакан молока или без брезгливости лег бы спать в ее постель. Помрачнел писатель, потому что действительно мог назвать только нескольких таких женщин. А позже пани Басенька сказала ему, как женщины насмехаются над ним, повторяя: «Со сколькими женщинами в деревне писатель разговаривал, а ни одной ему не удалось уделать». И тогда писатель Любиньски понял, как тонка граница между простотой и примитивностью, между сознательной жизнью и прозябанием. Он почти заплакал над судьбой прекрасной Луизы, учительницы, которой выпало жить среди подобных женщин. Тут же он описал, как она должна, была остерегаться, чтобы даже взглядом не выдать свое чувство к стажеру, как петляла между плетнями и среди перелесков, прежде чем пришла на встречу в охотничий домик около старого пруда. Магазин Смугоневой, где его раньше восхищали женские шуточки, в его воображении уподобился огромной бойне, где женские языки, как острые ножи, четвертовали каждое событие и каждого человека, вытягивали из него жилы, распарывали внутренности, солили и перчили, превращали в фарш, пока это событие или этот человек не становились мертвыми, лишенными души, хоть живой и здоровый человек жил по соседству, и спустя час ему говорили: «День добрый».
Сейчас они пили и ели, и ни одной даже в голову не пришло, что кто-то их может описать или увидеть другими, нежели они сами себя видят. Наступила глубокая ночь, опустело блюдо с мясом, противень с пирогом и бутылки с водкой. Одна за другой они начали выскальзывать из клуба, где в конце концов осталась одна Зофья Видлонг и занялась уборкой после вечеринки. Она обещала завклубом, жене начальника почты Кафтовой, что помещение оставит в полном порядке, закроет его и ключ занесет ей на квартиру возле почты.
В это время художник Порваш закончил при электрическом свете работу над новой картиной, полной тростников у озера. И снова, как в прошлый раз, убедился, глядя на свое произведение немного сбоку, что из гущи зеленовато-рыжих палок высовывается к нему черная остроконечная голова Клобука. Пораженный, он полез в карман передника за сигаретами, но нашел только пустую смятую пачку. Ему хотелось курить, сильно, страстно, и, даже не снимая с себя передника, запачканного красками, и не закрывая дом на ключ, забыв о позднем времени, он зашагал к клубу, который бывал открыт до десяти вечера и где можно было купить сигарет.
На дороге возле кладбища, в густой тьме, Порваш почти столкнулся с одиноко возвращающейся женой лесника Видлонга.
— О, пан Порваш, — обрадовалась она, узнав его. — А куда вы так спешите? Она навалилась на Порваша своим огромным телом, ее большой бюст оказался на груди художника, а его самого окутал запах алкоголя, которым она дышала. — Иду за сигаретами в клуб, — объяснил Порваш.
Его тело упиралось в живот Видлонговой. Потом правая рука Порваша коснулась груди жены лесника, а левая оперлась о могучий женский зад. Не простаивали и руки Видлонговой, расстегнули художнику ширинку.
— Есть! Есть! — радостно мурлыкала Видлонгова, тиская вначале мягкий, а потом все более твердый Порвашев член.
Они стояли так на дороге, прилепившись друг к другу, как два больших муравья, которые встретились случайно и касаются друг друга усиками, что, кажется, означает у них не только приветствие, но и обмен новостями. Так и они с помощью этого столкновения и движений своих рук, видимо, обменивались между собой какой-то важной информацией, потому что Видлонгова вдруг отошла немного в сторону, в небольшие заросли расцветающей сирени, которая росла по другую сторону дороги, возле кладбища.
— Сигарет вы уже не достанете, клуб сегодня не работает, — сказала Видлонгова Порвашу. — А в меня вы можете себе позволить, потому что у меня уже нет месячных, и я не забеременею.
Говоря это, Видлонгова быстрым движением задрала юбки, ловко сбросила трусы, мало о них заботясь. С сиренью соседствовал молодой клен, за его-то ствол и ухватилась Видлонгова обеими руками, затылок и голову к земле наклонила и к Порвашу свой голый зад выставила. Несмотря на густую темень, он засветился перед Порвашем, как круглый месяц. Глядя на это выпуклое и обширное пространство голизны, Порваш вспоминал науку доктора, что чем меньше у женщины разница между шириной плеч и шириной бедер, тем она сложена более женственно. Художник видел, что ширина бедер у Видлонговой была такая же, и даже несколько большая, чем ширина плеч, и это доказывало, что она — женщина, а не какой-то обманчивый мираж.
Он с удовольствием погладил натянувшуюся на заду гладкую кожу, а поскольку член его уже был перед тем вынут из ширинки, он, нащупав рукой ее влажный срам, нанес мощный удар сзади, она аж вздохнула от большого удовольствия. Потом, придерживая Видлонгову за жирный стан, он входил в нее и выходил из нее, пока наконец не застонал, вливая в ее теплое нутро свое мужское семя. Раз, другой и даже третий.
Он почувствовал охватывающее его радостное облегчение. Будто бы кто-то снял с его плеч тяжкий груз, который он тащил уже много дней и никогда с ним не расставался. А сейчас был сыт и счастлив. Он вынул из Видлонговой острие своего мужского стилета и только тогда заметил, что кто-то стоит за его спиной.
— Ну, дальше, дальше. Позвольте себе все, — мурлыкала Видлонгова, все еще опираясь руками о ствол молодого клена и выпячивая зад.
Молодой Галембка начал расстегивать ширинку, но Порваш положил ему руку на плечо. — Сигарету, — взмолился он. Галембка поспешно вытянул из кармана измятую пачку, подал ее художнику и тут же взялся за Видлонгову. Как человек женатый, он не так истосковался по женщине, как художник, действовал дольше, и громче сопела жена лесника. Порваш успел выкурить сигарету и даже заметил в густом мраке еще одного человека. Это был Антек Пасемко или кто-то похожий на него.
— Сейчас будет твоя очередь, — сказал ему художник Порваш.
Но парень не годился для мужских подвигов, он обхватил руками ствол липы при дороге, и его громко рвало.
— Что с тобой? — удивился Порваш.
— Не знаю… Видно, водки перепил… — бормотал он, сотрясаясь в судорогах.
Галембка наконец отошел от Видлонговой, которая все еще держалась за ствол клена, ожидая очередного мужчину. Видя, что Антека Пасемко все еще рвет, Порваш опустил Видлонговой юбку на голый зад, помог ей выпрямиться, и даже трусы ее с земли поднял и вложил в руку. Потом он повел ее на шатких ногах к дому. Его правая рука, обнимающая Видлонгову, ощущала тепло жирного тела, Порваша распирало радостное сознание того, что без всяких стараний, как бы по милости небес, он даром получил то, чего с таким трудом добивался в далеком отеле. Огромная это, должно быть, была радость, раз, забыв о позднем времени, возле дома писателя Любиньского он крикнул во все горло: «Хэй, хэй, Скиролавки, милый мой бардачок!» А потом, будто бы жаль ему было расставаться с толстой Видлонговой, которая все еще несла свои трусы в руке, он сильнее схватил ее правой рукой за тугую талию и затащил в свой дом, на топчан. Там совершил все во второй раз, потому что был человеком молодым и полным жизненных сил.
Видлонгова, посапывая от удовольствия, разлеглась голая на топчане, груди ее съехали под мышки, большой живот обмяк и свесился по бокам, и поэтому она выглядела так, будто была сделана из белого и довольно жидкого теста. Порваш лег рядом и втиснул лицо в подушку, так как, когда он поднял голову и увидел ее огромное жирное тело, он почувствовал брезгливость к себе самому, что с такой женщиной ему случилось иметь дело. Однако эта брезгливость скоро прошла, через минуту он погладил огромные, как колоды, бедра Видлонговой.
— Вы любите толстых женщин, как наш доктор, — отозвалась она. — Когда я была моложе и тоньше, десять или двенадцать лет тому назад, я часто к нему заглядывала, чтобы Макуховой помочь окна мыть. В нашей деревне ни у кого нет таких чистых стекол, как у меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122