А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Шел и шел Мизерера по заснеженной дороге из Трумеек в Скиролавки, перешагивал через высокие сугробы, спотыкался в замерзших колеях. Отходя от костела, он должен был уменьшаться, но людям он казался все выше, почти в великана вырастал, хоть не происходил из этих краев, которые рождали великанов. Ведь человек может расти по-разному. У того, кто растет наружу, рост ограничен; тот же, кто растет внутрь, иногда и головой до неба может достать, потому что нет границ для его величия. Так и одинокий Мизерера, идя к Кондеку, стал в одно мгновение великаном, и тотчас же за ним двинулась кучка любопытных. Несмотря на расстояние, люди видели, что священник горячо молился и время от времени осенял себя крестным знамением, чем отгонял от себя страх и силы сатанинские.
Увидел Кондек из окна своего дома приближающегося священника Мизереру и понял, что к нему он направляется, на беседу о его жизни, поступках и словах. Поскорее он спрятался в сарае и зарылся в кипу соломы, но оттуда его вытащили три дочки, которым тоже уже надоело его скупердяйство. Как рассказывали, кормил он их картошкой в мундире, из-за чего у них были большие животы и они не могли найти себе женихов. «Выходи к священнику, если так смело до сих пор говорил», — сказала Кондеку его жена. Тогда, как раскрученный волчок, стал Кондек метаться по своему подворью, и наконец вырвал из колоды топор и встал с ним возле калитки, страшным голосом крича Мизерере: «Голову срублю, если кто-то мою калитку откроет и ко мне во двор войдет, потому что я ни с кем не хочу говорить о своей жизни, поступках и словах!»
Увидел Мизерера налившиеся кровью глаза Кондека, блеск лезвия его топора, но угроз не испугался, а осенил крестным знамением Кондека и его топор, его дом и его подворье, его жену и трех дочерей, которые стояли в дверях дома. Тогда из рук Кондека выпал топор, сам он упал на колени в снег на подворье, а священник шагнул в калитку, наклонился к Кондеку, обнял его своими могучими руками и вместе с ним заплакал. Кондек дал знак рукой своей жене, и та вынесла из дому сверток банкнотов — шесть раз по шестьсот злотых, — но Мизерера денег принять не хотел.
— Не за деньгами я сюда пришел, — оповестил он громко. — Но как пастырь к заблудшей овце, чтобы возвратить ее в стадо.
А потом встал на колени рядом с Кондеком, а вместе с ним встали на колени три дочери Кондека, а также его жена, и молились они долго и громко. Сразу же после молитвы Кондек запряг в повозку двух коней и отвез священника в Трумейки, но дал ли что-нибудь на костел, неизвестно. Факт только, что к весне на костеле были новые водосточные трубы, и дождь в них радостно бормотал. Кондек же с тех пор бывал на богослужении в Трумейках каждое воскресенье и вскоре даже балдахин носил во время праздника Божьего тела, как пристало богатому хозяину. Выплатил Кондек людям то, что им причиталось за работу на уборке, и хоть, правду сказать, он никогда не переставал быть скупым, но время от времени вступал с собой в жестокую схватку. Чищеную картошку и клецки со шкварками он позволил есть дочкам, поэтому не стало у них таких больших животов, и две из них вскоре вышли замуж за сыновей Крыщака.
В сущности, великим человеком показал себя священник Мизерера, и никто, кроме художника Порваша, громко на него фыркать не смел. Сердился Порваш, который при сборах на костел или еще на какие-нибудь общественные дела был последним из последних, что священник оказывает на людей моральное давление, а это противоречит принципу свободы совести. А потому как Порваш был когда-то таким же горячим, как Кондек, то и решил он написать жалобу светским и духовным властям. К сожалению, Порваш не умел писать ни жалоб, ни заявлений и должен был обратиться к писателю Любиньскому, который, само собой, владел пером лучше всех в околице.
Любиньски, однако, не хотел писать заявления и жалобы. А почему — не объяснил.
Пошел тогда художник Порваш на полуостров к дому доктора и начал с ним беседовать о свободе совести.
Неглович вежливо кивал своей седеющей головой и наконец обратился к Порвашу с такими словами:
— Хорошо дискутировать о свободе совести, дружище, но не кажется ли вам, что сначала не одному стоило бы вспомнить, что существует у человека нечто такое, как совесть?
Знал Порваш, что доктор имел в виду. На деревенском сходе когда-то решили сложиться на покупку нескольких пар трусиков и колготок для детей Поровой, которые по снегу и морозу бегали босиком. Порваш был тем единственным человеком, который даже злотого пожертвовать не хотел. Сам не свой покинул он дом доктора, а потом дал старосте двадцать злотых на колготки для детей. Поровой, а сто злотых пожертвовал на приходский костел. Жалобы он не подал и даже о ней не вспоминал.
Итак, не прошло и двух лет, а крыша приходского костела в Трумейках была покрыта новой жестью, священник Мизерера ездил в «фиате» цвета «йеллоу», а викарий — на эмзетке. Потом закончился ремонт приходского дома и колокольни, и священник начал собирать на колокол такой могучий, чтобы его было слышно в Скиролавках, во вместилище безбожия и язычества. На полях радостно порхали стада куропаток, в лесах стало прибывать серн и оленей, пришли откуда-то лоси, а стада кабанов лезли на картофельные поля, расположенные ближе к лесам. Священник Мизерера вскоре стал ловчим охотничьего кружка «Огар», и с тех пор имел большую власть не только над теми, кто отыскал в себе милость веры. Дрожал перед священником простой народ, и всякие чины должны были с ним считаться. Говорили, что даже сам полковник Добегальски из охотничьего кружка охраны правительства, чьи охотничьи угодья были по соседству с угодьями кружка «Огар», в присутствии священника Мизереры переминался с ноги на ногу, когда ему пришлось платить компенсацию за урожай, уничтоженный кабанами.
На воскресные проповеди священника съезжались люди даже из других приходов, а по наиболее торжественным праздникам прибывали доктор Неглович, и писатель Любиньски. Проповеди были на самые разные темы, богатые примерами из древней истории, из житий святых и книг св. Августина. Узнавали люди о везении и невезении, которые чаще всего бывают общими для людей хороших и плохих; о том, что платонист Апулей думал об обычаях и. делах демонов; о том, что каждая женщина должна свой орган и волосы на нем мыть по крайней мере так же часто, как ноги; о чудесах, которые Бог с помощью ангелов прибавлял к своим обетам, чтобы укрепить веру людей набожных; о природе души человеческой, сотворенной по образу Божию; о пользовании календариком бесплодности; о жизни телесной, которая происходит не только из капризов тела, ной из капризов духа; о том, что Священное Писание ничего не говорит по вопросу, надо ли брать женщину спереди или сзади; что апостол Павел написал о явлении Антихриста; о Лукреции, которая лишила себя жизни из-за совершенного над ней насилия, чем ужасно согрешила; какие неудачи преследовали римлян во время Пунических войн, когда они напрасно ждали помощи от своих богов; о некоем Варро и его ошибочных взглядах на суть вещей; и тому подобном; а перечислить эти темы невозможно, так их было много и такими они были интересными.
Не прекращал, впрочем, священник и стараться, чтобы милость Божья вернулась в сердца безбожников. Несколько раз в год он приезжал к доктору Негловичу и вел с ним жестокие схватки.
Страшные и удивительные были те поединки.
В десять вечера старая Макухова, которая была домохозяйкой еще у хорунжего Негловича и жила по соседству, направилась в дровяник доктора, чтобы принести себе в кухню смолистых щепок, и боковой калиткой прошла во двор, встреченная волкодавами, радостно виляющими хвостами. Когда она собирала щепки, то видела свет в салоне доктора и собственными ушами слышала мощный голос священника, которому вторил голос доктора. Но это вовсе не было религиозное песнопение, а такое себе, обычное, светское. Но старая Макухова никогда об этом никому не сказала, даже собственному мужу, так же, как никто никогда не слышал от нее о том, кого она заставала в спальне доктора, когда по утрам приходила растапливать печи. После смерти старой Негловичовой возле нее воспитывался молодой Неглович, а поскольку сама она детей не имела, то любила его как мать или еще сильнее, какой-то дикой любовью, для мира, может быть, непонятной. И только тогда она была вправду счастлива, когда доктор съедал приготовленный ею обед, а на ночь у него была баба, о которой она знала, что та здорова и хорошо дает. Доктор отплачивал ей большим доверием, не было в его доме секретов от старой Макуховой, она имела доступ и к коробочке с его деньгами. Не раз во время обеда, когда он ел, а она стояла рядом и, заложив на животе руки под фартук, с удовольствием наблюдала, как он двигает челюстями, он рассказывал ей о своих ночных переживаниях, об особенностях женщин, которые по ночам бывали у него в гостях. Вслух она иногда удивлялась: «Так говоришь, Янек, что жена начальника гмины так высоко ноги задирала? А не похожа на такую, ведь ляжки у нее толстые и тяжелые. Интересно, что мы сделаем с пани Басенькой? Она прямо горит, чтобы сюда на ночь попасть, цацки у нее торчат, как клыки у кабана». А доктор, чавкая, мурлыкал: «Ничего мы не сделаем с пани Басенькой. Она из таких, что потом от человека не отцепится и каждый вечер будет прибегать, как та предыдущая жена писателя. Такие дела мы не можем себе позволить». И под вечер, когда, помыв посуду и приготовив доктору ужин, она возвращалась домой через боковую калитку, то представляла себе, что она сама — жена начальника, и хоть ей было уже почти шестьдесят лет, удивительная сладость охватывала ее тело. Была она высокой, худой, но в эти моменты воображала, что у нее толстые и тяжелые ляжки, как у жены начальника, а цыцки ее торчат, как у пани Басеньки. Но ее муж так и не узнал об этих ее переживаниях и наслаждениях, потому что человеческая мысль — как птица, которая может летать высоко в пространстве, еще выше, чем орлан-белохвост, который каждый год крал кур и уток со двора у доктора, но доктор никогда не позволял в него стрелять, потому что, как он утверждал, тот, кто убьет орлана-белохвоста или лебедя, того смерть ждет в три дня после убийства.
Был доктор вдовцом и жил одиноко. Сочувствовали женщины из Скиролавок одиночеству доктора, больше сочувствовали, чем осуждали за то, что он баб меняет. Самое большее — говорили потихоньку там и сям, что доктор, прежде чем в женщину войти, должен ее унизить, но в чем это заключалось, никто не знал, потому что те, кто дал себя унизить, стыдливо молчали, а доктор на вопросы по этому поводу отвечал пренебрежительным взмахом руки.
О ночной жизни доктора никогда не высказывался священник Мизерера, но и о нем кружили разные слухи, потому что ночная жизнь ксендзов всегда вызывает наибольшее любопытство толпы. Говорили, что живет он с собственной сестрой, но многие отбрасывали такую мысль с презрением, потому что Дануська, сестра священника, была некрасивая, высохшая, как смолистая щепка, и скорее напоминала ведьму. Злые языки твердили, что Мизезера ушел из предыдущего прихода, потому что в него влюбилась одна симпатичная женщина, он же не был достаточно устойчивым против ее уговоров и прелестей. Говорили, что некогда, одетый в цивильное платье, он выезжал куда-то на побережье на своем «фиате» желтого цвета, и такой же автомобиль видели перед виллой, в которой жила жена морского офицера, ходившего в дальние рейсы. Злые языки бывают везде, в том числе и в Скиролавках и в Трумейках, но если принимать во внимание не сплетни, а только факты, то священник Мизерера был человеком, на редкость устойчивым к телесным искушениям, несмотря на то, что страшно нахальными бывают женщины, когда священник красив, в силе века и голос у него громкий, как грохот бури.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122