А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Достаточно было, чтобы она открыла глаза — огромные, чуточку словно бы бездумные, полные печали и преданности глаза телки, как ее люди называли, — и ее лицо тут же обрело бы всю свою красу.
Он взял Брыгиду за запястье и, глядя на часы, считал удары сердца. Вдруг до него дошло, что она уже пришла в сознание и открыла глаза.
— Это не было разумно, — сказал он, прикрывая одеялом ее обнаженную грудь. — Не обижайся, Брыгида, но это было глупо.
Она хотела ему что-то сказать, пошевелила головой, но трубка в горле заставила ее молчать.
Он вынул из кармана прощальное письмо, принес к кровати хрустальную пепельницу. Чиркнул газовой зажигалкой и, держа письмо за один уголок, сжег его на ее глазах, растерев в пепельнице черные клочья бумаги.
— Ты скоро поправишься, — сказал он Брыгиде. — Это не была смертельная доза, и ты прекрасно об этом знаешь. Но могло кончиться очень плохо, и об этом тоже надо было подумать. Полежишь в больнице, твоим ребенком займется Макухова, потому что у пани Хени и так много забот со своими.
Она хотела вынуть изо рта резиновую трубку, но он ей не позволил.
— Терпи, — сказал он и, казалось, был доволен своей жестокостью. Тут же он встал, потому что в двери позвонили. Это пани Хеня вернулась от своих детей. Наверху на лестнице ждали священник Мизерера и старший сержант Корейво, ниже толпилась кучка любопытных.
— Ничего с ней не будет, — проинформировал доктор ксендза и коменданта. — Я думал, что, может быть, она захочет исповедаться, — сказал Мизерера. — Никогда она не была набожной, но в такие минуты человек жаждет обратиться к Богу. — Она, кажется, оставила какое-то письмо, — заявил Корейво.
Доктор не ответил. Закрыл двери у них перед носом и вернулся к Брыгиде. Пани Хеня вынула из шкафа чистую пижаму, чтобы переодеть в нее Брыгиду перед отъездом в больницу.
Доктор вышел в другую комнату, уселся в кресло и закурил сигарету.
Через пятнадцать минут с сиреной приехала «скорая помощь» из Барт. Закутанную в одеяло Брыгиду вынесли на носилках и увезли в больницу. Тогда доктор впустил в квартиру Корейво и Мизереру, все еще торчащих под дверями.
— Хеня говорила нам, что она оставила какое-то письмо, — напомнил Корейво. — Я бы хотел его прочитать. Оно может быть важным для милиции. Каждый случай даже попытки к самоубийству мы должны зарегистрировать.
Бледный и немного встревоженный Мизерера переминался с ноги на ногу. — Только исповедник имеет право знать всю правду. Никто другой не должен читать такие письма.
— Это правда, — согласился Неглович. — Я его сжег. Оно здесь. — Он показал на пепельницу с обгоревшими клочками бумаги, и только в эту минуту до него дошло, какой красивый мужчина старший сержант Корейво, а также ксендз Мизерера.
Пани Хеня прибралась в спальне, а потом вошла в комнату и многозначительно на них посмотрела. Они поднялись и вышли, а она закрыла квартиру молодой докторши. Доктор тут же сел в свою машину и поехал в Скиролавки. Наутро он привез в Трумейки Гертруду Макух, которая взяла у Хени ребенка Брыгиды и увезла к себе. Ее руки всегда тосковали по прикосновению к такому маленькому и хрупкому человеческому существу, и так сильно, что, занятая ребенком, она забывала о докторе, который с тех пор ел как попало приготовленные обеды. Тем временем по Трумейкам разнеслись сплетни о прекрасной Брыгиде. Люди были почти уверены, что, раз Макухова забрала к себе ребенка Брыгиды, доктор его и сделал. И это вовсе не казалось удивительным. В Скиролавках об этом спрашивали Гертруду, но та ни подтверждала сплетен, ни опровергала их. В глубине души она тоже была убеждена, что не кто иной, а только Ян Крыстьян Неглович добрался когда-то до зада Брыгиды.
Неделей позже панна Брыгида вернулась в Трумейки, а спустя несколько дней она уже чувствовала себя так хорошо, что приехала за ребенком на своем прекрасном автомобиле. Она была все еще бледна, со впавшими щеками, из-за чего ее черные ресницы казались еще длиннее, а выщипанные брови — еще острее.
— Спасибо вам. Спасибо за все, — говорила она мягко. — Я знаю, что совершила глупость. Моя смерть ничем бы делу не помогла.
Доктор указал ей на стул возле своего большого стола, но сам не сел, а продолжал кружить по комнате. Он увидел слезы в больших глазах Брыгиды и не мог на них смотреть.
— Послушай меня, Брыгида, — сказал он в конце концов, так как привык говорить «ты» и другим своим молодым пациенткам. — Люди болтают, что это мой ребенок, потому что им занялась Гертруда.
— Простите меня. Это не моя вина.
— Я знаю. И не делай очередной глупости, не объясняй, что это не правда. Пусть так и останется. Мне это и не помешает, и не опорочит меня, а у ребенка должен быть какой-нибудь отец. Если хочешь, я признаю его и формально.
— Это было бы нечестно, — заявила она решительно. И добавила:
— Вы, однако, прочитали мое письмо.
Он пожал плечами, не отвечая на это замечание.
— Ты слишком молода и неопытна, чтобы решать, что честно, а что нечестно. Но скажу тебе, что ради добра этого ребенка ему нужен отец.
— Нет, — сказала она твердо и вытерла слезы.
С неподдельной жалостью Макухова отдала ребенка прекрасной Брыгиде, а та уехала со стиснутыми губами, с лицом, как бы окаменевшим — без улыбки, без следа волнения, без слез в глазах. Доктор слишком поздно понял, что, может быть, он на этот раз унизил ее слишком сильно.
С тех пор минимум раз в неделю Гертруда Макух выезжала на автобусе в Трумейки вовсе не за покупками, а к панне Брыгиде. С каждой ее поездкой исчезали с полок закатанные ею банки разных компотов для маленького человеческого существа. Брыгида принимала эти подарки не потому, что они ей были нужны. Она любила потом посидеть с Макуховой и послушать ее рассказы о докторе, о том, что он больше всего любит из еды, что делает вечерами, и даже о том, каких она к нему водила женщин. Кого из них он хвалил, кого критиковал, за что и почему. Странной и всеохватывающей бывает любовь многих женщин, она обнимает не только любимого мужчину, но и все, что его окружает, о чем он тоскует. А ночами на болотах снова кричал Клобук, предвещая беду.
О человеке, который придумал качели
Бывают люди, которые проходят по жизни и миру так легко и незаметно, как луч солнца в пасмурный день внезапно пробегает по полям и лесам. кто-то его, может быть, заметит и запомнит, но ненадолго. Ведь он не оставил после себя никакого следа, не согрел ничьих рук, не развеселил ничьего сердца. Был — и словно его не было. Засветил — но словно бы и не засветил. Только чуть скользнул по чьему-то плечу, на короткую секунду оживил серость дня. Именно так многие люди проходят по жизни, а когда умирают, даже неизвестно, что — кроме даты рождения и смерти, кроме имени и фамилии — написать на могиле. Их могилы, впрочем, обычно бывают такими же никакими, как и жизнь, — их не замечают. А если кто-то случайно задержится возле них, прочитает имя и фамилию, узнает, сколько лет прожил, — невольно спросит себя: зачем жил? Что у кого прибавилось от его жизни? Что сделал хорошего или плохого? Единственным оправданием такой судьбы можно считать только факт, что этот кто-то попросту жил, ел и спал, занял место на кладбище.
А ведь иногда случается, что этот незаметный и неслышный человек, такой, что или есть он, или нет его, сделает что-то необычайное, удивит других, заставит задуматься.
У Петра Слодовика не было долгов, как у плотника Севрука, — и его, стало быть, не знал судебный исполнитель. Он не сдавал много молока и мяса, но немного сдавал — и его никогда не заносили в списки передовиков и отстающих. Он не состоял в пожарной команде, а его жена — в кружке сельских хозяек. Он был здоров — он, его жена и двое детей, — не помнил его и доктор. Он не задерживал выплату налогов — и немного о нем мог сказать солтыс Вонтрух. Он не пил водку и не бил свою жену, и поэтому его не вписал в свой реестр комендант Корейво. Он не получал писем и никому не писал — не видел его в глаза и начальник почты. Его дети еще не ходили в школу — не знала его и пани Халинка Турлей. Он не бывал в магазине, только его жена два раза в неделю тихонько вставала в очередь у прилавка, ни с кем ни о чем не разговаривала, покупала, платила и уходила — и ничего о Петре Слодовике не могла сказать завмаг Смугонева. А если ни Смугонева, ни судебный исполнитель, ни солтыс Вонтрух, ни доктор, ни начальник гмины и комендант отделения милиции, ни даже ксендз Мизерера и учительница ничего о Слодовике не знали, то это выглядело так, словно его и не было на свете. А ведь Петр Слодовик на свете был — и это совершенно точно. Ему было тридцать лет, и от родителей ему досталось хозяйство в пятнадцать гектаров, возле дороги на Трумейки, но немного поодаль от нее. Это было хорошее, ухоженное хозяйство. Петр Слодовик женился шесть лет тому назад, у него было двое маленьких детей, он пахал землю, доил коров, ездил на ярмарки, тому и другому говорил «добрый день». Ни от кого он никогда ничего не требовал, никому и в голову не пришло, чтобы и от Слодовика что-то потребовать, а все потому, что мало кто задумывался о том, что он существует на свете. Он редко показывался вне своего хозяйства, не приходил ни на одно собрание, не высказывался ни по одному делу — как же его запомнить? На основании чего? По какому случаю? Он жил, невидимый и неслышимый для села, тридцать лет. И даже был случай, что, когда солтыс Ионаш Вонтрух получал в гминиом управлении новенькие таблички с номерами домов, только на полдороге между Трумейками и Скиролавками он вспомнил, что одного номера не взял — для Петра Слодовика. И, бедный, должен был еще раз ехать на своем велосипеде в Трумейки. Поэтому у Петра Слодовика был последний номер, хоть на самом деле ему полагался первый, потому что его усадьба была первой со стороны Трумеек и последней со стороны Барт. из-за Слодовика и его незаметности нумерация домов в Скиролавках до сих пор остается не правильной, потому что должна начинаться от гминного управления, а не наоборот, — и это единственное, что можно с уверенностью сказать о Петре Слодовике.
Но однажды, когда, как это бывает в ноябре, вдруг снова стало тепло и совершенно сошел снег на дороге и на полях, Петр Слодовик вышел из своей халупы — незаметно и неслышно для всех. Он очистил от коры три столбика, два из них вкопал в землю на подворье, а третий прибил к двум остальным. На третий столбик он привязал качели из веревки и досочки, лично опробовал, не оторвутся ли качели под его тяжестью, а потом позвал своих детей, чтобы они качались по очереди, сначала старший, потом младший. День, другой, третий качались детишки Слодовика — неслышно и незаметно. Дети, однако, похожи на воробьев — осмотришься и не увидишь ни одного, но положи кусочек хлеба или рассыпь немного зернышек, и тут же они явятся неизвестно откуда. К усадьбе Слодовика сбежались дети со всей деревни и через забор завистливо смотрели, как маленькие Слодовики то возносятся кверху, то летят вниз, то снова взлетают вверх. Качели у Слодовика перестали быть невидимыми и неслышимыми.
Спустя несколько дней вышел к своему дому лесоруб Ярош с несколькими очищенными от коры столбиками, толстой веревкой и досочкой. Он построил для своих детей двойные качели — чтобы один ребенок не ждал другого, а чтобы они качались одновременно. Лесоруб Зентек наутро поставил тройные качели, но в отличие от Слодовиковых и Ярошовых качели посередине он подвесил повыше, с правой стороны — чуть ниже, а с левой — совсем низко, для самого маленького ребенка. Четверные качели, с еще большей изобретательностью, чем у Зентека, сделал Цегловский. И так в каждой усадьбе, где были маленькие дети, начали строить все более мудреные качели. А те, у кого детей не было или они уже выросли, с легкой завистью смотрели на соседей, тем более что время от времени взрослые сгоняли с качелей детей и сами усаживались на лавочках, мелькая то вверх, то вниз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122