Шестаков о чем— то сосредоточенно размышлял, и затянувшееся молчание было невмоготу словоохотливому Соколкову.
— Николай Палыч!.. — завел он.
— Угу...
— Я вот подумал...
Шестаков бормотнул механически:
— Прекрасно...
— Вы ведь человек— то большой, однако... — гнул какую— то свою, ему одному ведомую, линию Иван.
— Спрашиваешь... — так же механически подтвердил Шестаков.
— По нонешним временам особенно...
Шестаков возвратился с небес на землю:
— Вань, кашки не осталось там?...
— Не осталось, Николай Палыч.
— Ну и слава богу! Ничего нет вреднее сна на полный желудок. Так ты о чем?
— Вот говорю, что вы сейчас, коли по старым меркам наметать, никак не меньше чем на адмирала тянете. Ай нет, Николай Палыч?
Шестаков тщательно облизал ложку, кивнул серьезно:
— На бригадира...
— Это чтой— то?
— Был такой чин, друг милый Ваня, в российском флоте...
— Важный?
— Приличный. Поменьше контр— адмирала, побольше капепанга. Соответствовал званию командора во флоте его величества короля английского.
— Вот я о том и веду речь, — оживился Соколков.
— Чего это тебя вдруг разобрало? — засмеялся Шестаков. — Звания все эти у нас в республике давно отменены.
— А пост остался? А должность имеется? Ответственность в наличии? Вот мне и невдомек...
— Что тебе невдомек? — Шестаков точными быстрыми щелчками сбросил в кружку с морковным чаем порошок сахарина. — Ты к чему подъезжаешь, не соображу я что— то?
— А невдомек мне разрыв между нашей жизнедеятельностью и моими революционными планами об ней!
— Ого! Очень красиво излагаешь! — удивился Шестаков. — Прямо как молодой эсер смазливой горничной. Ну— ка, ну— ка, какие такие революционные планы поломала наша с тобой жизнь?
Соколков, наморщив лоб, вдумчиво сообщил:
— Я так полагаю, Николай Палыч, революция была придумана товарищем Лениным, чтобы всякий матрос начал жить как адмирал. А покамест вы, можно сказать, настоящий адмирал, ну, пусть и красный, живете хуже всякого матроса. Неувязочка выходит.
Шестаков сделал вид, что глубоко задумался, скрутил толстую махорочную самокрутку, прикурил от уголька:
— Понимаешь, мил друг Ваня, революция — штука долгая. И окончательно побеждает она не во дворцах, а в умах...
Иван закивал — понятно, мол. А Шестаков продолжал:
— Когда большинство людей начнет понимать мир правильно, тогда и победит революция во всем мире...
Соколков взъерошился:
— Ну, а я чего понимаю неправильно?
— А неправильно понимаешь ты — пока что — содержание революции. — Шестаков легко забросил на койку согревшиеся ноги и сунул их под тюфяк.
— В каких же это смыслах? — обиженно переспросил Иван.
— В самых прямых, Ваня. Революция — это работа! Чтобы каждый матрос зажил как адмирал, надо всем очень много работать. Ты сам— то когда последний раз работал?
— О— ох, давно! — пригорюнился Соколков. — Только когда же мне работать— то было? Я под ружьем, считайте, шестой год без отпуска!
— Вот то— то и оно. А хлебушек— то все шесть годов мы с тобой кушаем? Миллионы людей под ружьем, а кто под налыгачем? А у станка? А в шахте? Слышал, докладывали: в нынешнем году Россия выплавит стали, как при Петре Первом. Ничего? На двести лет назад отлетели. А ты адмиральской жизни желаешь! Ну и гусь!..
Иван подбросил несколько щепок в печку, раздумчиво спросил:
— А что же будет— то?
— Все в порядке будет, Иван. Беда наша, что мы пахоту ведем не плугом, а штыком. Плугом это делать сподручнее, и хлеб из— под него богаче, да только от бандитов и грабителей, что на меже стоят, плугом не отмахнешься. Тут штык нужен. Погоди немного, отгоним паразитов за окоем — вот тогда мы с тобой заживем по— другому...
— Эт— то верно. Да хлебушек— то людям сейчас нужон! Ждать многие притомились...
— Вот мы с тобой и отправляемся на днях за хлебом, — сказал Шестаков примирительно.
— Далеко? — оживился Соколков.
— Не близко. — Шестаков натянул повыше байковое одеяло, нахлобучил поглубже шапку, удобнее умостился на койке. — На Студеный океан, в Карское море.
Не вдумываясь, откуда в океане возьмется хлеб, Соколков лишь спросил деловито:
— Много хлеба— то?
— Миллион пудов с гаком.
— Ско— о— лько? — обалдело переспросил Иван.
— Мил— ли— он, — сонно пробормотал Шестаков, его уже кружила теплая дремота. И вдруг, приподнявшись, сказал ясным голосом: — Иван, ты соображаешь, сколько это — миллион пудов? Да еще с гаком? Всей России каравай поднесем!
Уронил голову в подушку и заснул уже накрепко, без снов, до утра.
А Иван Соколков еще долго лежал в темноте, шевелил губами, морщил лоб — подсчитывал.
К полуночи вызвездило — крохотные колючие светлячки усыпали черное одеяло небосвода, и от этого стало еще холоднее. Мороз словно застудил, намертво сковал все звуки окрест, и от этой могильной тишины хотелось ругаться и плакать.
Но прапорщик Севрюков и подпрапорщик Енгалычев, казак из старослужащих, сидевшие засадой в еловом ветхом балаганчике, брошенном кем— то из охотников— ненцев, плакать не умели, а ругаться нельзя было.
Шепотом — что за ругань?
А громко — нельзя.
И костра развести нельзя.
Прикрываясь за сугробом от острого, будто иглами пронизывающего ветра, Енгалычев зашептал:
— Слышь, Севрюков! Пропадем ведь без огня— то!
Севрюков покосился на него:
— За ночь не пропадем... — А у самого от стужи губы еле шевелятся.
Енгалычев зло сплюнул, и они услышали легкий металлический звон — будто гривенник упал на замерзший наст.
Плевок на лету застыл.
— Ночь ночи рознь, — сказал Енгалычев угрюмо. — Здесь ночь — полгода.
— Не скули. Нынче вытерпим ежели мы с тобой — всю жизнь в тепле будем.
— Жи— изнь... — протянул Енгалычев. — Ох, и жизнь наша собачья. Озверели вовсе — на людей засидку делаем!
Севрюков растер рукавицами немеющие щеки, с коротким смешком бросил:
— Комиссары не люди. Учти, матроса убить — не грех, а добродейство...
— Ладно, посмотрим, — вяло сказал Енгалычев и тоже принялся растирать щеки. — Я так думаю, мы с комиссарами на одной сковороде у чертей жариться будем...
Прошел еще час.
Севрюков приподнял голову, насторожился:
— Тихо! Слушай!..
Из ночной мглы доносился пока еле слышный, но с каждой минутой все более отчетливый собачий лай, тяжелое сопенье. На мили вокруг разносился пронзительный визг полозьев по сухому снегу, гортанные выкрики каюра — шум груженой упряжки на санном тракте.
Енгалычев посмотрел на Севрюкова:
— Что?...
— Давай!
Севрюков подтолкнул Енгалычева в спину.
— Беги, падай на лыжню, — свистящим шепотом скомандовал он. — И лежи как покойник, а то нынче же будешь на сковородке у комиссаров...
Енгалычев выбежал на тракт, упал посреди лыжни, раскинув в стороны руки.
Севрюков снял рукавицы и быстро— быстро принялся растирать замерзшие ладони, согревать их дыханием.
Вот и упряжка показалась. Семь огромных пушистых лаек— маламутов. На нартах — двое укутанных в меховые толстые шубы людей.
Увидав распростертое тело Енгалычева, каюр скомандовал собакам «по— оть»! и с размаху воткнул в твердый снежный наст остол.
Упряжка остановилась. Собаки начали обычную грызню между собой, а матрос Якимов, закутанный башлыком, в перекрестье пулеметных лент, соскочил с нарт и закричал:
— Стоп машина, Кононка! Малый назад, трави пар! Человек за бортом! Жив?
Каюр Кононка подбежал к Енгалычеву, наклонился над ним, приподнял голову.
— Дышит, однако! — крикнул Якимову.
— Тогда доставай спирт, готовь костер, выручать братишку будем! — скомандовал матрос.
Он тоже подошел к Енгалычеву.
Севрюков расстегнул пуговицы шинели, засунул ладони под мышки — руки надо отогреть, иначе вся затея полетит к чертовой матери. И внимательно следил за дорогой. Пошевелил пальцами — двигаются.
Матрос склонился над Енгалычевым. Вот теперь время.
Севрюков выпростал руки, немного высунулся из— за сугроба, достал из— за пазухи тяжелый маузер, покачал его в руке. И тщательно прицелился.
Сначала в каюра, но не выстрелил, а плавно перевел длинный ствол на Якимова, в створ его широкой спины. А тот хлопал по щекам Енгалычева, тормошил его — очнись, браток!
Стократ усиленный безмолвием, треснул выстрел.
Матрос резко посунулся вперед, упал на колени, в муке поднял искривленное лицо, закричал— зашептал помертвевшему каюру:
— Беги, Кононка, беги!.. Это... засада... Беги... Почту... Я... умер...
И упал набок, закаменел.
В следующий миг ненец сорвался с места, длинным стремительным прыжком перескочил через обочину тракта, бросился бежать плотной снежной целиной. Заячьими петлями, рывками, падая и поднимаясь, помчался назад, в сторону Архангельска, туда — к людям!
Севрюков, прикусив губу, медленно вел за ним мушку, потом выстрелил.
Выстрел! Выстрел!
Подкинуло в воздух Кононку, будто ударил по ногам доской, упал на снег.
Севрюков засмеялся:
— Эть, сучонок! Не нравится! Врешь, не уйдешь, вошь раскосая! Гнида...
Кононка перевернулся на снегу, сразу зачерневшем от толстой струи дымной крови, дернулся несколько раз, застонал и затих.
Енгалычев вскочил и побежал к нартам.
Севрюков закричал ему:
— Стой! Ты куда? Прежде этих присыпать надо!
Капитан первого ранга Чаплицкий, его высокоблагородие, опять, выходит, прав оказался. Теперь, с упряжкой— то, и до самого генерала Марушевского добежим.
Но сначала — развести костер, отогреться...
Часть II
ПОХОД
Через замерзшие вологодские болота, заснеженные печерские леса, пустынную кемскую тундру шел к Архангельску поезд.
Необычный эшелон. Впереди — платформа со шпалами, рельсами, потом бронеплощадка с морской трехдюймовкой «Канэ». Два астматически дышащих паровоза на дровяном топливе, три классных вагона, несколько теплушек, еще одна бронеплощадка и снова грузовая платформа.
Поезд полз сквозь ночь, визг ветра, плотную поземку. Лихорадочно дрожали разбитые, расшатанные во всех узлах своих старые вагоны.
Неожиданно поезд останавливался посреди поля или леса, и люди выходили, чтобы не рисковать при переезде через взорванный и кое— как, на скорую руку, восстановленный мост.
Или дождаться ремонта пути.
Или нарубить дров для топки.
Или разобрать завал на путях.
Но железнодорожное бытие ничем не унять. В купе, скупо освещенном свечой, ехали Неустроев, Лена, Шестаков, Иван Соколков. Было холодно, и они пили чай.
Шестаков угрелся, на лбу даже выступили бисеринки пота.
Он подлил из жестяного чайника буряково— красную жидкость в кружку Неустроева, спросил:
— Константин Петрович, я в прошлый раз спорить не стал, но, сколько потом ни старался, так и не вспомнил, в какой из своих работ Литке выказал такое пренебрежение к нашим возможностям? Что, мол, для нас устье Енисея недостижимо? Ведь сам Литке был мореход отчаянный!
Неустроев засмеялся:
— В трудах отчаянного морехода и выдающегося открывателя Литке вы ничего подобного и не найдете. То, о чем я говорил, увы, лишь резолюция Литке, уже генерал— адъютанта и вицепрезидента Географического общества. Резолюция на официальном документе!
— По какому поводу?
Неустроев грустно покачал головой:
— История эта длинная, печальная и по— своему возвышенная. Это история борьбы горячего российского духа открывательства и познания сущности холодной природы Севера и прямо— таки ледяной сущности имперской бюрократии...
— Известное дело — царской империи Север ни к чему, — заметил степенно Соколков.
Неустроев удивленно посмотрел на него. И продолжил:
— Идею предстоящей нам экспедиции впервые попытался осуществить шестьдесят лет назад замечательный человек — Михаил Константинович Сидоров, купец и промышленник по положению, исследователь и ученый по своему неукротимому духу.
— Среди богатых тоже умные люди бывали, — вновь согласился Иван, которому Неустроев явно нравился своей ученостью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30