Первыми, дошедшими до Тихого океана, были устюжане — Дежнев, Москвитин, Поярков, холмогорец Попов. У них была историческая необходимость для такого подвига. Ощущение, так сказать, великой миссии России на северном океане...
— Вы имеете в виду разведку и освоение самых труднодоступных мест?
— Конечно! Им были суждены не тропические кущи Америки, а вечная стылость Арктики, Чукотки, Камчатки, Аляски.
— Да— а, другого пути в мир не было, — задумчиво сказал Шестаков.
— Вот именно! Татары веками перекрывали путь к теплым морям, шведы и немцы — к Балтике. И шли они со своей землицы неродящей в огромной и бушующий мир через Ледовитый океан...
— Но ведь это было очень давно, — возразил Шестаков. — Сейчас, благодаря техническому прогрессу, существуют все возможности для реального освоения Заполярья, так что...
— Сам по себе технический прогресс для настоящего освоения Севера — ноль. Нужна возвышенная нравственная идея! — горячо перебил его Неустроев. — Такая идея вела братьев Лаптевых, Челюскина, Беринга...
— А как бы вы сами, Константин Петрович, сформулировали эту идею? — спросил Шестаков.
Неустроев испепеляюще полыхнул голубыми неистовыми глазами:
— Люди сильные должны раздать неслыханные богатства Севера людям слабым!
Шестаков смотрел на тщедушного, впалогрудого профессора, не скрывая любопытства:
— Давайте, Константин Петрович, попробуем вместе! — вдруг предложил он гидрологу.
Неустроев усмехнулся:
— Со мной?... Пожалуйста! Но остальных людей экспедиции вы погубите.
— Не— а, — упрямо покачал головой Шестаков. — Мне нужен отряд сильных, знающих людей. С ними мы привезем голодающим самое главное богатство — хлеб...
— У нас нет судов, нет обученных экипажей, нет топлива! — снова взорвался Неустроев. — Не забывайте, что территория, прилегающая к Северному морскому пути, — это гигантский и довольно пустынный район протяженностью — ни много ни мало — семь тысяч километров! Если экспедиция не обернется за одну навигацию — все погибнут!
— Дорогой Константин Петрович, мы не можем не обернуться за одну навигацию. Иначе здесь погибнут десятки тысяч людей...
Неустроев грустно улыбнулся:
— Но ваше желание спасти их не может быть сильнее Арктики. Вы плавали в Полярном бассейне?
— Нет.
— В том— то и дело. Это самая неукротимая стихия на Земле. И она сломила многих энтузиастов.
Шестаков пожал плечами:
— Я не плавал в Полярном бассейне, но я брал Шенкурск. В сорокаградусный мороз, по снегу голодные люди волокли на себе пушки. И стихия не могла их сломить. И нас Арктика не сломает. С вами или без вас, но осенью хлеб будет в Архангельске...
— На чем же вы строите свою уверенность?
Шестаков расстегнул карман френча, достал сложенный вчетверо лист бумаги:
— Это телеграмма в Наркомпрод из Архангельского губернского исполкома.
«Положение губернии отчаянное. Пять уездов абсолютно голодают. Запасы исчерпаны. Отступающие белогвардейцы вывезли остатки продовольствия. Неввоз хлеба Мурманск, Печору, Мезень грозит смертью...»
Неустроев взял в руки телеграмму, перечитал ее, грустно покачал головой.
Шестаков горячо продолжал:
— Мой долг моряка и большевика предписывает мне спасти голодающих или... погибнуть вместе с ними.
Неустроев развел руками, немного растерянно спросил:
— Чем я могу быть полезен?
Шестаков удивился:
— Как чем? Вы один из старейших арктических капитанов, у вас богатейший опыт ледового плавания. Вы ведь служили еще на «Ермаке»?
Неустроев кивнул:
— Да, я имел честь быть старшим офицером на судне, когда им командовал Степан Осипович Макаров.
Шестаков заметил льстиво:
— Вы прекрасный гидролог, Константин Петрович! Я знаю, что еще в Морском корпусе гардемарины учились по вашим учебникам...
— Не надо слов, — махнул рукой Неустроев. — У меня.вопросов больше нет.
Послышались легкие шаги, и в кабинет вошла высокая молодая женщина в темном платье с белым воротничком. Она сдержанно поклонилась Шестакову.
Неустроев представил:
— Познакомьтесь, пожалуйста, Николай Павлович, с моей дочерью Еленой. — Он повернулся к дочери и с неуверенной извиняющейся улыбкой добавил: — Леночка, это комиссар Шестаков. Мы...
— Прости, папа, вы так громко... Короче — я в столовой слышала весь ваш разговор. Когда мы едем?
Шестаков внимательно посмотрел на нее: сильная гибкая фигура, твердые серые глаза. И вежливо ответил:
— Елена Константиновна, мы с вашим отцом отправляемся в Архангельск сегодня ночью.
Непринужденно прислонясь спиной к резному мореного дуба книжному шкафу, Елена спросила:
— Мы едем только втроем? — «Мы» прозвучало недвусмысленно.
Еще вежливее Шестаков пояснил:
— Мы едем втроем: ваш отец, мой помощник Иван Соколов и я.
Серые удивленные глаза Елены влажно заблестели, и Шестакову показалось, что она сейчас заплачет. Но голос ее был сух и непреклонен, когда она сказала:
— Значит, вчетвером.
Шестаков даже растерялся.
— Елена Константиновна, нам предстоит дьявольский рейс. Поверьте, это не женское дело... — насколько мог ласково сказал он.
Елена вспыхнула:
— Не говорите банальностей! «Не женское дело»! — передразнила она Шестакова. — А по трое суток не выходить из тифозных бараков — это женское дело? Делить осьмушки хлеба умирающим детям — это женское дело?...
Елена оторвалась от книжного шкафа, стремительно подошла к столу:
— Неделями трястись в санитарной двуколке?... Отстреливаться от казаков... Это чье дело?!
Шестаков смотрел на нее во все глаза, любуясь румянцем, вдруг загоревшимся на бледном лице. Покусывая от возбуждения ровными длинными зубами полную нижнюю губу, Елена говорила с жаром:
— Во— первых, папа, как дитя малое, нуждается в женском уходе. Во— вторых, не беспокойтесь, помехой не буду...
Шестаков сказал неуверенно:
— Я, право, и не знаю...
— Тут и знать нечего! — успокоила его Елена. — Чем труднее дело, тем больше вам понадобится опытная медсестра!
Шестаков пожал плечами — в твердых глазах ее была лукавая усмешка, и он перевел взгляд на Неустроева. Тот смотрел на дочь озабоченно. Решительно заканчивая деловой разговор, Елена сказала:
— А теперь прошу отобедать — у нас есть картошка, конопляное масло и прекрасный морковный чай...
И Шестаков увидел, что у нее хоть и маленький, но очень упрямый подбородок.
Лицо Елены, совсем еще девчоночье, задумчиво— улыбающееся, с мечтательными продолговатыми глазами, было освещено желтым мигающим светом коптилки. Потускневший, обтрепанный по краям фотоснимок. Стершиеся на полях золотые вензеля, орленые печати, чуть видное факсимиле «ФОТОГРАФИЯ БРОИДЭ. ПЕТЕРБУРГ 1914 ГОД»... Фотография лежала на пустом снарядном ящике, который использовался вместо стола. Рядом были разложены какие— то документы, на грязном вафельном полотенце поблескивали ордена — Владимир, Станислав, Георгий, медаль «За храбрость», французский «Почетный легион».
Чаплицкий бегло просматривал бумажки и большинство тут же сжигал на вялом пламени коптилки. Покончив с этим делом, он взял с ящика револьвер, ловко разобрал его и четкими, привычными движениями принялся чистить.
Из серой мглистой темноты пакгауза, в которой угадывались силуэты еще нескольких человек, как диковинная донная рыба, выплыл в освещенный коптилкой круг прапорщик Севрюков, опухший, черный, подмороженный. Зябко обнимая себя за плечи, он долго смотрел на занятия Чаплицкого, а когда тот, вытерев чистой тряпицей затвор, начал смазывать его, прокаркал:
— Эт— та... На что вам эта игрушка, ваше благородие?
Чаплицкий поднял на него глаза, чуть заметно улыбнулся и сказал доброжелательно:
— Это, почтеннейший Севрюков, не игрушка. Это револьвер «лефоше»: семь патронов, в рукоятке — нож, а на стволе — кастетная накладка.
Севрюков поморщился:
— Французские глупости. По мне — нет стволов лучше, чем у немчуры. От маузера у противника в черепушке дырка образуется с кулак...
Чаплицкий вздохнул.
— Вы никогда ничему не научитесь, Севрюков. У вас мышление карателя. А ведь мы сидим, как крысы, в этом пакгаузе...
Сжав кулаки, Севрюков заорал:
— Я вам говорил, что надо всем вместе пробиваться! Не сидели бы здесь, как крысы...
— Не кричите, прапорщик, вас и так услышат, — сказал Чаплицкий, продолжая смазывать затвор. — Что же вам помешало пробиться?
— Так они валом перли, со всех сторон, — уже виновато пробормотал Севрюков. — Было бы стволов с полсотни — обязательно где— нибудь прорвались бы... Нам терять нечего...
Чаплицкий собрал револьвер, заглянул зачем— то в ствол, сказал лениво:
— Это вам, прапорщик, терять нечего.
— А вам? — вскинулся Севрюков.
Так же лениво, нехотя Чаплицкий процедил:
— А у меня здесь родина. Россия называется. Слышали когда— нибудь о такой земле?
Севрюков истерически захохотал:
— А то! Россия! Ха! Чай Высоцкого, сахар Бродского, а Россия Троцкого! Как не слыхать!
Чаплицкий поморщился:
— Я же просил вас — тихо! Если на ваши вопли подойдет красный патруль, придется вам опробовать маузер на собственной черепушке.
Из темноты вышли на огонек два офицера в шинелях с оторванными погонами. Следом за ними появился, еле волоча ноги, чихая и кашляя, командир первого «эскадрона смерти» ротмистр Берс.
— Чертовский холод! — сказал он уныло.
Севрюков поглядел на него с антипатией и злорадством, презрительно процедил:
— То— то! Это вам, Берс, не на гнедом жеребце гарцевать! Это вам не в черном эскадроне веселиться! С гриппом вы тут долго не протянете...
Берс накинул на плечи мешок, присел рядом с Чаплицким и, не удостаивая Севрюкова взглядом, сказал, изящно грассируя:
— Этот Севрюков — совершенно дикий, стихийный мизантроп. Я бы не хотел оказаться с ним на необитаемом острове: томимый голодом, он может жрать человечину...
— Конечно, могу! — заржал Севрюков, нисколько не обижаясь. — Не то что вы, хлюпики! Эхма, воинство сопливое!
— Как он умеет эпатировать общество! — усмехнулся Берс и сказал Чаплицкому по— французски: — Лё плебэн энсолэм авек дэз еполет д'оффисье (наглый простолюдин в офицерских погонах).
— Чего это он лопочет? — подозрительно спросил Севрюков у Чаплицкого.
Тот задумчиво посмотрел на него, качая головой, медленно пояснил:
— Ротмистр утверждает, будто душевное здоровье человека зависит от гармонии между дыханием, желчью и кровью.
— Это к чему он придумал? — поинтересовался Севрюков.
— Насколько мне известно, это не он придумал, — терпеливо сказал Чаплицкий. — Есть такое индийское учение — Риг— Веда...
В амбаре повисло враждебное молчание. Севрюков, исполненный жаждой деятельности, наклонился над фотографией Лены Неустроевой, присмотрелся к ней, коротко хохотнул и обернулся к Чаплицкому:
— Смазливая мамзель!
Берс опасливо покосился на каменные желваки, загулявшие по худым щекам Чаплицкого, и соизволил обратиться к прапорщику Севрюкову:
— Вы бы помолчали немного, любезный!
— А чего? Высокие чувства? — Севрюков снова захохотал. — Так вы о них забудьте! Мы уже почти померли, перед смертью надо говорить только правду. А самая наиглавнейшая правда, какая только есть в этой паскудной жизни, — это что все бабы делятся на мурмулеточек и срамотушечек. Вот эта, на столе, — мурмулеточка...
Чаплицкий неуловимым мгновенным движением вскинул «лефоше», раздался еле слышный выстрел — и с головы Севрюкова слетела сбитая пулей папаха.
Даже не посмотрев на побледневшего прапорщика, Чаплицкий сказал доброжелательно:
— Видите, Севрюков я мог вас покарать. А потом взял и помиловал...
Опомнившийся Севрюков начал лихорадочно шарить трясущейся рукой по кобуре, но Чаплицкий уже положил свой револьвер на ящик перед собой и спокойно продолжил:
— Не делайте глупостей, не ерзайте, иначе я вас действительно застрелю. Вас, конечно, и надо бы застрелить, на Страшном суде мне бы скинули кое— что за такой благочестивый поступок.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30