А рассказать ему было что: в свои сорок лет он успел побывать и в боевиках— эсерах, и в анархистах, и в политкаторжанах.
Пожизненную каторгу назначил ему царский суд за покушение на могилевского губернатора, душителя и вешателя.
А с восемнадцатого года Привин раз и навсегда пристал к большевикам. Работал в ВЧК, на фронте под Царицыном отбил у беляков батарею.
Выпятив и без того широченную, как ворота, грудь, на которой поблескивал орден Красного Знамени, механик рассказывал, как он выступал однажды на фронте с лекцией о текущем моменте:
— Разъясняю я, значит, братцам— солдатикам про поход проклятой империалистической Антанты, в бумажку гляжу, чтоб не сбиться. И каждый раз, как останавливаюсь дух перевести, командир полка в ладоши бьет. Конечно, вместе с ним и ротные хлопают, и взводные, и весь рядовой состав. Понравилась мне такая сознательность, говорю потом командиру: «Ну, говорю, дорогой товарищ, дошли, видно, мои слова до сердца каждого солдата!» — «Та ни... — отвечает, сам он из— под Чернигова, — стоя сплять, гады!..»
Даже Неустроев расхохотался:
— Это он их, выходит, аплодисментами пробуждал!
— Ну да, — серьезно подтвердил Привин.
Шестаков взглянул на Лену, оба они — на Неустроева, все вместе — на Привина. И безудержный смех охватил их. Глядя на них, хохотала вся кают— компания, но только они знали истинную — тайную — причину этого веселья.
Дело было в том, что еще в самом начале похода Привин зашел в каюту Неустроева доложить о работе машины. После делового разговора Лена предложила старшему механику чаю, он охотно согласился и, по обыкновению, начал рассказывать о своих фронтовых приключениях.
На сей раз речь шла о том, как он после разрыва германского снаряда, разметавшего в клочья всю орудийную прислугу и конную упряжку, выволок с позиции из— под носа наступавших врагов полевое орудие.
Глядя на его мощную, как у Поддубного, шею, на пудовые кулачищи, толстые огромные ноги, Шестаков реально представлял себе эту картинку: Привин, намотав на плечи упряжь, прет на себе пушку вместо трех першеронов...
И в этот самый момент на середину каюты нерешительно вышел, невесть откуда взявшийся мышонок.
Маленький розовый мышонок.
Привин поперхнулся на полуслове, остекленевшими глазами уставился на него... а дальше произошло нечто невероятное: гигант с воплем, одним прыжком очутился на столе и оттуда с ужасом завопил: «У— уберите... убери— ите... это!..»
И сколько Шестаков ни урезонивал его, — как не стыдно, а еще боевик, политкаторжанин, — Привин со стола не слез, пока Николай не сгреб мышонка в бумажный кулек и не вынес его из каюты.
Потом, буквально со слезами на глазах, заикаясь от смущения, старший механик умолял никому не рассказывать об этом случае: «Я в— ведь н— не от т— трусости... это у м— меня п— после к— контузии... ч— чисто нервное...»
Севрюков шел вплотную за советским наркомом. А Красин и не замечал его, увлеченный разговором с представителями прессы...
В дверях произошла заминка. Севрюков нащупал во внутреннем кармане пиджака свой маузер и прижался к Красину.
И в этот момент кто— то, хлопнув его по плечу, дружелюбно воскликнул:
— Хэлло— о!
Севрюков обернулся и увидел незнакомого англичанина — высокого, сухопарого, с резким энергичным лицом. Он и представить себе не мог, что перед ним инспектор Скотланд— Ярда Флойд Каммингс.
— Что такое?! — недовольно спросил Севрюков и сделал движение вдогонку Красину — он боялся потерять его около автомобиля.
Но инспектор Каммингс профессионально точным движением запустил руку Севрюкову за пазуху и прижал пистолет.
Севрюков дернулся, и в тот же миг двое дюжих парней схватили карателя за руки. Спустя мгновение Каммингс, воспользовавшись тем, что один из сыщиков завернул Севрюкову за спину правую руку, вытащил у него из кармана маузер.
Так они и выволокли его на улицу.
В суетливой толпе на них почти никто не обратил внимания.
Севрюков с тоской смотрел, как захлопнулись лакированные дверцы длинного черного «даймлера» и советская делегация отъехала от подъезда пресс— клуба...
Переодетые полицейские втолкнули бывшего прапорщика на заднее сиденье большого открытого «остина», деловито нацепили ему наручники.
Каммингс прыгнул на переднее сиденье, автомобиль плавно тронулся с места и неторопливо влился в непрерывный уличный поток.
«Остин» катил по лондонским улицам очень медленно, как бы давая Севрюкову последний раз посмотреть на огромный город. Он и смотрел по сторонам — с отвращением и отчаянием, в бессильной ярости кусая до крови губы. И бормотал себе под нос:
— Надо же, поймали все— таки, суки!.. Довольны?... Погодите, гады, вас еще большевички повозят в кандалах, как вы меня... подлюги...
Мелькали по сторонам дома, ярко изукрашенные витрины магазинов, а Севрюков все бубнил:
— Разожрали себе хари, полирована вошь!.. Погодите своего часу, умоетесь еще нашими слезьми да кровушкой... Эхма, не думал мой батянька Игнат Севрюков, что английские фараоны будут меня на лимузинах по Лондонам катать... — Он повернулся к одному из сыщиков: — Слышь, ты, толстая рожа! Дай закурить...
Полицеский внимательно посмотрел на него, но, естественно, ничего не ответил — русского он не знал.
Севрюков разочарованно сказал:
— Не понимаешь, гад?... Слышь, дай подтянуть, душу щемит!..
Полицейский по— прежнему не догадывался, чего хочет от него арестант.
Севрюков заорал:
— Не понимаешь?! Да чего непонятного— то?... Смок! Понимаешь? Смо— ок! Смокать хочу!
Вот теперь полицейский сообразил наконец, чего нужно этому русскому. Он достал солидный кожаный портсигар, вытряхнул из него сигарету.
Севрюков досадливо поморщился:
— Да не порть сигарку— то... Я твою докурю... Мне только потянуть малость... Докурю, андерстенд?... Не понимает, оглоед! Да хрен с тобой, давай целую!..
Севрюков раскрыл губы, и сыщик вставил ему в рот сигарету. Чиркнул зажигалкой, и Севрюков с огромным удовольствием затянулся.
Он уже успокоился и весь сжался, как пушечная пружина.
Медленно поднял ко рту скованные наручники кисти, неловко переложил в губах сигарету, затянулся и нагло выпустил дым полицейскому в лицо.
Тот поморщился, но ничего не сказал, только отодвинулся. Каммингс с переднего сиденья сказал сыщикам что— то смешное, они оба захохотали.
Севрюков еще раз глубоко втянул в себя дым сигареты, проговорил вслух:
— Еще посмотрим: совсем споймали вы прапорщика Севрюкова или только так, потрогать...
План у него уже созрел.
Не глядя больше по сторонам, он выплюнул сигарету и совершенно неожиданно, без малейшего видимого усилия перебросил через опешившего сыщика, через правый борт автомобиля свое костлявое жилистое тело.
Упал, как кошка, на четыре точки, на мостовую.
Скорость была невелика, поэтому он сразу же, несмотря на скованные руки, поднялся...
Но тут случилось непредвиденное.
Не привыкший к английскому левостороннему уличному движению, Севрюков выпрыгнул на правую сторону дороги. И громадный двухэтажный автобус, мчавшийся навстречу, сразу же поднял его на капот.
Шофер автобуса еще попытался отвернуть, резко дернул руль в сторону, и урчащая, грохочущая, гудящая, горячая машина с оглушительным звоном и треском вмолотила разможженное тело Севрюкова в стеклянную витрину овощного магазина.
Наступила тишина, разбиваемая только треньканьем лопнувшего стекла и журчанием текущих по тротуару ручейков томатного сока из разрушенной дотла витрины.
Бурлила, шумела, полна была людского ликования маленькая пристань Усть— Порта.
С громкими торжествующими гудками бросали вдоль стоянки якоря суда хлебного каравана.
На пристани собралось, кажется, все население Усть— Порта: люди размахивали красными флагами, стреляли в небо из ружей.
Пришло много ненцев в красочных, сшитых из шкур одеяниях. Кто то успел развести костры, на некоторых уже булькало в котелках варево. Местные даже грудных ребят принесли — те лежали в легких люльках, на ряднышках, с интересом глядели на белые высокие облачка в голубом небе и вкусно чмокали «монями» — деревенскими сосками с хлебным мякишем.
На все, происходящее окрест, взирали с невозмутимым спокойствием домашние олени. Бегали по дощатому настилу ошалевшие от необычного шума собаки...
По пристани расхаживали возбужденные матросы и красноармейцы с обветренными, обмороженными, бородатыми лицами.
Чуть в сторонке изо всех сил старался необыкновенный импровизированный оркестр: маленький носатый человечек в черном длиннополом пальто терзал обшарпанную скрипку; толстый солдат в шинели и волчьем малахае, раздувая щеки, трубил на бас— геликоне; им вторил на гармошке, невероятно фальшивя, но ничуть этим не смущаясь, маленький морячок в чудовищно широких клешах, в бескозырке с длинными полосатыми лентами и... в расшитой оленьей малице.
Оркестр играл революционные песни, а вперемежку с ними наяривал краковяк и «Дунайские волны»...
К судам каравана, не теряя времени, с левых бортов швартовались речные баржи.
Матросы перебросили сходни, принялись налаживать ручные транспортеры...
С ледокола «Седов» на пристань торжественно спустились Шестаков, Неустроев, Щекутьев, Лена. С других судов сошли на берег почти все участники рейда.
Им навстречу с хлебом— солью в руках направилось местное начальство во главе с комиссаром, опоясанным вперекрест пулеметными лентами, с маузером в деревянной кобуре и мохнатой ушанке с красной полосой поверх козырька.
Встретились, обнялись, троекратно расцеловались, передали хлеб— соль, разговорились...
Матросы из команд каравана бродили среди местного народа, знакомились, угощали друг друга махоркой. Встречались и старые знакомые...
Комиссар в партизанской ушанке коротко доложил Шестакову:
— Мильен триста тыщ пудов хлебушка мы вам приготовили, однако...
Шестаков радостно улыбался:
— Ох, и ждут его!.. Довезти бы поскорее да повернее!
— У нас вить еще кой— чего имеется... — хитро щурился ко миссар.
Шестаков подмигнул:
— Хвались, хвались, комиссар!
— И похвалюсь! — комиссар стащил меховую варежку и начал загибать пальцы по очереди в огромный кулак: — Лёну имеем тыщу двести пудов, кожи сырой — тыщу пудов, шерсти — две с гаком тыщи!
— Вот молодцы! — с восторгом закричал Шестаков.
— Да не все еще! — горделиво сказал комиссар. — Волоса — полторы тыщи пудов, смолы — пудов около трех сотен, да еще поташ, да еще замша!..
— Ну и ну! — удивлялся Шестаков. — Богатство!
— Еще какое! — солидно соглашался комиссар. — Да, забыл: лакомкам, на продажу, — орешек наш сибирский, ядреный, один к одному!
— Сколько?
— Три тыщи пудов!
— Да— а, замечательно! — Шестаков был полон энтузиазма. — В Англии, на рынке, все это обернется машинами, мануфактурой, пилами, топорами...
— Чаю бы да керосину тоже неплохо, — рассудительно заметил комиссар.
— А как же! Все добудем и часть того добра сюда же, народу вернется...
Времени у экспедиции было совсем мало, и погрузка шла авралом. Участвовали все трудоспособные — и команды судов, и многие из местных.
Лена, приспособившая себе в пару какого— то ненецкого мальчишку, вместе с ним носила по одному мешку — им на двоих этого было вполне достаточно.
Хлеб грузили мешками — по сходням и трапам, ящиками, которые насыпали на берегу и переносили на палубы маломощными кранами; наладили даже ручные транспортеры: несколько дюжих мужиков накручивали на ворот бесконечную брезентовую ленту, а по ней прекрасной, волновавшей сердца речкой текло крупное каленое сибирское зерно — одно зернышко к одному.
У трюмных люков часть зерна просыпалась на чисто выдраенную палубу — матросы деревянными лопатами аккуратно сгребали его к трюмам...
К полудню внизу, в трюме, уже наполовину засыпанном зерном, Шестаков, Лена, Щекутьев, даже Неустроев дали себе волю:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30