А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Я не жаден до безделушек, Джонс.
— Безделушки — вещь довольно безвредная.
— Мне хочется думать, что моя жадность скорее похожа на жадность господа бога.
— Разве бог жаден?
— Ну, не воображайте ни на секунду, что я верю в него больше, чем верю в дьявола, но я всегда находил теологию забавной игрой ума. Альберт, миссис Монтгомери покончила со своей овсянкой. Можете взять у нее тарелку… О чем это я говорил?
— О том, что бог жаден.
— Что ж, люди верующие или сентиментальные уверяют, будто он жаден до нашей любви. Я предпочитаю думать, что, судя по тому миру, который, как говорят, он создал, у него, наверное, жадность только к нашему унижению, а эту жадность разве можно когда-либо утолить? Она бездонна. Мир становится все более и более несчастным по мере того, как бог бесконечно закручивает гайки, хотя порой и подкидывает нам подарочки, чтобы облегчить унижения, которые мы терпим: ведь всеобщее самоистребление препятствовало бы его цели. Он дарит нам рак прямой кишки, насморк, недержание мочи. К примеру, вы бедняк, вот он и преподносит вам маленький подарочек — мою дочь, чтобы хоть ненадолго вас утешить.
— Она для меня очень большое утешение, — сказал я. — Если ее послал мне бог, я ему благодарен.
— А между тем ожерелье миссис Монтгомери сохранится дольше, чем ваша так называемая любовь.
— Почему же господу богу хочется нас унижать?
— А кому не хочется? Ведь говорят, что он сотворил нас по своему образу и подобию. Может, он понял, что был довольно плохим мастером, и разочаровался в результате своей работы. Бракованную поделку бросают в мусорный ящик. Вы только на них поглядите, Джонс, и посмейтесь. Неужели у вас нет чувства юмора?.. У всех уже пустые тарелки, кроме мистера Кипса, и все они сгорают от нетерпения! Смотрите, Бельмон даже помогает ему очистить тарелку. Не уверен, что это по правилам, но я закрою на это глаза. Потерпите еще минутку, друзья мои, пока я доем икру. Отвяжите им слюнявчики, Альберт.
10
— Это было отвратительно, — рассказывал я Анне-Луизе. — Твой отец, как видно, сумасшедший.
— Если бы он был сумасшедшим, это было бы куда менее отвратительно, — сказала она.
— Видела бы ты, как они набросились на его подарки — все, кроме мистера Кипса, которому пришлось сперва пойти в уборную, где его вырвало. Холодная овсянка не пошла ему впрок. Должен признать, что по сравнению с жабами твой отец сохранял какое-то достоинство, дьявольское достоинство. Все они были очень злы на меня, потому что я не участвовал в их игре. Я был как бы недружественным свидетелем. Вероятно, я словно поднес к их лицу зеркало, чтобы они почувствовали, как скверно себя ведут. Миссис Монтгомери сказала, что меня следовало выгнать из-за стола, как только я отказался есть овсянку. «Каждый из вас мог поступить так же», — возразил твой отец. «А тогда что бы вы сделали со всеми подарками?» — спросила она. «Может быть, в следующий раз удвоил бы ставки», — ответил он.
— Ставки? Что он имел в виду?
— Наверно, он ставил на их жадность, подвергая их унижению.
— А какие были подарки?
— Миссис Монтгомери подарили прекрасный изумруд в платиновой оправе с бриллиантовой короной, насколько я мог заметить.
— А мужчинам?
— Золотые электронные часы со всякими фокусами. Их получили все, кроме бедняги Ричарда Дина. Ему досталась собственная фотография в рамке из свиной кожи, которую я видел в магазине. «Вам остается только ее надписать, — сказал ему доктор Фишер, — и любая девчонка ваша». Дин ушел в бешенстве, а я последовал за ним. Он заявил, что никогда больше туда не придет. «Мне не нужна фотография, — сказал он, — чтобы получить любую девочку, какую я захочу», — и сел в свой спортивный «мерседес».
— Он вернется, — сказала Анна-Луиза. — Машина ведь тоже подарок. Но ты — ты ведь никогда туда больше не пойдешь, правда?
— Никогда.
— Обещаешь?
— Обещаю, — сказал я.
Но смерть перечеркивает обещания, говорил я себе потом. Обещания даются живому. Мертвый уже не тот человек, что когда-то жил. Даже любовь меняет свою природу. Любовь перестает быть счастьем. Превращается в чувство невыносимой утраты.
— И ты над ними не смеялся?
— Там не над чем было смеяться.
— Это должно было его огорчить, — заметила она.
Больше приглашений не последовало: нас оставили в покое, и что это был за покой в ту зиму — глубокий, как ранний снег, и почти такой же тихий. Снег падал, пока я работал (он пошел в тот год еще до конца ноября), он падал, пока я переводил письма из Испании и Латинской Америки, и тишина снежного покрова за стенами большого здания с цветными стеклами была подобна тишине счастья, царившей в нашем доме, — казалось, Анна-Луиза сидела тут, со мной, по другую сторону конторского стола, как будет сидеть вечером дома за последней партией в карты, прежде чем мы ляжем в постель.
11
В начале декабря по субботам и воскресеньям я увозил ее в горы, в Дьяблере, где она несколько часов каталась на лыжах. Мне было уже не по возрасту учиться ходить на лыжах, и я сидел в каком-нибудь кафе, читая «Журналь де Женев», и радовался, что она счастлива, петляя, как ласточка, по склонам морозной белизны. Словно цветы ранней весной, с первым снегом начали открываться гостиницы. Все предвещало прекрасное рождество. Я любил смотреть, как Анна-Луиза приходит ко мне в кафе со снегом на ботинках и щеки ее горят от мороза, точно свечки.
Как-то раз я ей сказал:
— Я еще никогда не был так счастлив.
— Зачем ты так говоришь? — спросила она. — Ты был женат. Ты был счастлив с Мэри.
— Я ее любил, — ответил я. — Но у меня никогда не было спокойно на душе. Мы были погодками, когда поженились, и я всегда боялся, что она умрет первой, как оно и случилось. Но тебя я получил на всю жизнь — если ты меня не бросишь. А если бросишь, это будет моя вина.
— А как же я? Ты должен жить так долго, чтобы мы могли уйти туда, куда все уходят, вместе.
— Постараюсь.
— В одни и тот же час?
— В один и тот же час.
Я засмеялся, и она тоже. Нам обоим смерть казалась серьезной темой. Нам предстояло быть вместе всегда и еще один день — le jour le plus long [самый долгий день (фр.)], как мы говорили.
Думаю, что, хотя доктор Фишер больше не давал о себе знать, мысль о нем все это время таилась где-то в глубине моего сознания, потому что однажды ночью я увидел его во сне как наяву. Он был в костюме и стоял у открытой могилы. Я смотрел на него с другой стороны ямы и крикнул ему с насмешкой: «Кого вы хороните, доктор? Это натворил ваш „Букет Зуболюба“?» Он поднял глаза и взглянул на меня. Он плакал, и я почувствовал в его слезах горький упрек. Вскрикнув, я проснулся и разбудил Анну-Луизу.
Странно, как мы можем весь день находиться под впечатлением сна. Доктор Фишер сопровождал меня на работу; он заполнял минуты бездействия между двумя переводами — и он все время был печальным доктором Фишером из моего сна, а не надменным доктором Фишером, который у меня на глазах сидел во главе стола со своим безумным ужином, издевался над гостями и заставлял их обнажать свою позорную жадность.
В тот вечер я сказал Анне-Луизе:
— Тебе не кажется, что мы слишком суровы к твоему отцу?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Он, должно быть, очень одинок в этом большом доме у озера.
— У него есть друзья, — сказала она. — Ты с ними познакомился.
— Они ему не друзья.
— Он сделал их такими, какие они есть.
Тогда я рассказал ей про свой сон. На что она ответила:
— Может быть, это была могила моей матери.
— Он там был?
— Ну да, он там был, но слез я не видела.
— Могила была открыта. Во сне там не было ни гроба, ни священника, ни провожающих, только он сам, если не считать меня.
— Людей у могилы было много, — сказала она, — мою мать очень любили. Там были все слуги.
— Даже Альберт?
— Альберта в те дни не существовало. Был старый дворецкий — не помню его имени. После смерти матери он ушел, как и все остальные слуги. Отец начал новую жизнь в окружении незнакомых лиц. Пожалуйста, не будем больше говорить о твоем сне. Это похоже на кончик шерстяной нитки, который торчит из свитера. Потянешь — и начнет распускаться весь свитер.
Она была права, мой сон словно положил начало целому процессу распутывания. Возможно, мы были слишком счастливы. Возможно, мы слишком далеко ушли в тот мир, где существовали только мы двое…
На следующий день была суббота, а по субботам я на службу не ходил. Анна-Луиза хотела подыскать кассету для своего магнитофона (как и мать, она любила музыку), и мы пошли в магазин в старом районе Веве возле рынка. Ей хотелось купить новую запись симфонии Моцарта «Юпитер».
Из глубины магазина появился, чтобы нас обслужить пожилой человек невысокого роста (не знаю, почему я написал «пожилой» — вряд ли он был намного старше меня). Я от нечего делать разглядывал альбом пластинок французского певца, часто выступающего по телевидению, и продавец подошел спросить, не может ли он помочь. Вероятно, его старил какой-то робкий, смиренный вид — вид человека, который достиг предела своих надежд и уже не ждет ничего, кроме маленьких комиссионных от продажи того, что тут продают. Сомневаюсь, слышал ли кто-нибудь еще в этом магазине о симфонии «Юпитер». Большую часть ассортимента составляла поп-музыка.
— А, Сорок первая симфония, — сказал он. — Венский симфонический оркестр. Очень хорошее исполнение, но не думаю, чтобы она была у нас. К сожалению, — добавил он с застенчивой улыбкой, — спрос на то, что называют настоящей музыкой, не очень велик. Если вы согласны подождать, я спущусь и поищу на складе. — Он бросил взгляд через мое плечо туда, где стояла (спиной к нам) Анна-Луиза, и заметил: — Может быть, раз уж я буду там, внизу, посмотреть еще какую-нибудь симфонию Моцарта?..
Наверно, Анна-Луиза это услышала и повернулась.
— Если у вас есть «Коронационная месса»… — сказала она и запнулась, потому что продавец уставился на нее с выражением, как мне показалось, похожим на ужас.
— «Коронационная месса»… — откликнулся он как эхо, но не тронулся с места.
— Да, Моцарта, — нетерпеливо повторила она и отошла в сторону, чтобы посмотреть кассеты на вертящейся подставке.
Продавец не спускал с нее глаз.
— Поп-музыка, — сказала она, крутя пальцем вертушку, — одна только поп-музыка.
Я поглядел на продавца.
— Извините, мсье, — сказал он, — сейчас я схожу посмотрю.
Он медленно двинулся к двери в глубине магазина, но на пороге оглянулся, сперва на Анну-Луизу, потом на меня. Он сказал:
— Честное слово… я постараюсь…
В его словах мне послышался призыв о помощи, словно там, внизу, его ожидало нечто ужасное. Я подошел к нему и спросил:
— Вам нездоровится?
— Нет, нет. Немножечко напиливает сердце — и все.
— Вам следовало бы отдохнуть. Я попрошу кого-нибудь из других продавцов…
— Нет, нет. Пожалуйста, не надо. Но можно мне вас о чем-то спросить?
— Разумеется.
— Та дама, с вами…
— Моя жена?
— Ах, ваша жена… она мне так напомнила… вам это покажется нелепым, дерзким… одну даму, которую я когда-то знал. Конечно, прошло много лет, она должна была постареть… почти так же, как я, а эта молодая дама, ваша жена…
И вдруг я понял, кто стоял передо мной, придерживаясь рукой за дверной косяк, — старый, смиренный, неспособный на борьбу, да он никогда и не был на нее способен. Я сказал:
— Это дочь доктора Фишера, доктора Фишера из Женевы.
У него медленно подогнулись колени, словно он хотел опуститься для молитвы, а потом голова его ударилась об пол.
Девушка, которая показывала покупателю телевизор, прибежала мне на помощь. Я попытался повернуть упавшего, но даже самое легкое тело становится тяжелым, когда оно безжизненно. Вдвоем мы положили его на спину, она расстегнула ему воротничок.
— Ах, бедный мсье Стайнер! — сказала она.
— Что случилось? — спросила Анна-Луиза, отойдя от вертушки для кассет.
— Сердечный приступ.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16