А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

если они так поступили с Лейпцигом и с генералом, то что же сотворят с ней? Стремительное продвижение по Шлезвиг-Гольштейну вернуло ему молодость, но сейчас, в наступившей разрядке, вновь подступило неизлечимое безразличие возраста. «Когда смерть так близка, – думал он, – когда она постоянно рядом, какой смысл продолжать борьбу?» Он снова подумал о Карле и его неограниченной власти, благодаря чему этот монстр по крайней мере видит смысл вечного хаоса жизни, смысл жестокости и смерти, – о Карле, для которого убийство человека не более чем необходимый придаток великого замысла.
«Разве смогу я победить? – копался в себе Смайли. – Один, терзаемый сомнениями, сдерживаемый чувством порядочности, – разве кто-нибудь из нас в силах противостоять этому безжалостному расстрелу?»
Самолет пошел на посадку, и предстоящая погоня вернула Смайли уверенность в себе.
«Существуют два Карлы, – рассуждал он, вспомнив снова лицо стоика, исполненные терпения глаза, тощее тело, философски дожидающееся своего разрушения. – Этот Карла профессионал, настолько владеющий собой, что при необходимости он готов ждать десятилетия, пока операция принесет свои плоды, а в случае с Биллом Хейденом – двадцать; Карла – старый шпион, прагматик, готовый понести десяток потерь ради одного большого выигрыша. И есть другой Карла – Карла с человеческим сердцем, Карла с человеческим изъяном, Карла одной большой любви. Это не должно меня сбить с пути, коль скоро, защищая свою слабость, он прибегает к методам своей профессии».
Потянувшись за соломенной шляпой, Смайли случайно вспомнил об обещании свалить Карлу, которое однажды походя дал себе.
«Нет, – мысленно возразил он. – Нет, Карла может сгореть. Потому что он – фанатик. И в один прекрасный день – а уж я постараюсь изо всех сил – он полетит вверх тормашками из-за неумения сдерживаться».
Торопясь взять такси, Смайли вспомнил, что обмолвился об этом некоему Питеру Гиллему, который как раз сейчас очень занимал его мысли.
ГЛАВА 18
Лежа на диване, Остракова метнула взгляд в окно, увидела сгущающиеся сумерки и всерьез подумала, не наступает ли конец света. Весь день все та же серая мгла на дворе, так что в ее крошечном мирке царил вечный вечер. На заре это впечатление усугубил коричневатый отсвет, а в середине дня, вскоре после того как пришли те люди, в небесах произошло короткое замыкание, затем стало совсем черно, и она стала ожидать скорого своего конца. Сейчас же, вечером, туман помог темноте одолеть отступавшие силы света. «Вот то же происходит и со мной, – без всякой горечи подумала Остракова, – с моим избитым телом, которое все в синяках, и моим ожиданием, и моей надеждой, что избавитель снова явится, так что все происходит по тем же законам: закатываются мои дни».
Утром, спросонья, ей показалось, что она связана по рукам и ногам. Пытаясь шевельнуть ногой, она тотчас чувствовала на бедрах, груди и животе обжигающее кольцо веревок. Она подняла было руку, но рука тут же онемела от стягивавших ее пут. Остракова целый век добиралась до ванной, и еще столетие ей потребовалось, чтобы раздеться и погрузиться в теплую воду. А оказавшись в воде, она испугалась, что, должно быть, потеряла сознание от мучений, такая у нее возникла боль в тех местах, по которым прошелся хлыст. Она услышала стук и решила, что это колотится у нее в голове, а потом разобрала: стучит молоток разозленного соседа. На церковной башне зазвонили часы – Остракова насчитала четыре: чего же удивляться, что сосед возмущается грохотом воды, бегущей по старым трубам. Приготовление кофе отняло у нее последние силы, сидеть же оказалось вообще невозможно и лежать – ничуть не лучше. Отдохнуть она могла, только согнувшись и упершись локтями в доску для сушки посуды. Оттуда она могла наблюдать за происходящим во дворе – ради развлечения и из предосторожности, и оттуда она увидела тех двоих – два исчадия ада, как она теперь их мысленно называла, – которые говорили с привратницей, а эта старая коза-привратница, мадам Ла-Пьер, в ответ лишь качала своей глупой башкой: «Нет, Остраковой нет дома, нет», – на десять разных ладов, так что слова этакой арией «нет дома, нет» эхом разносились по двору, заглушая хлопанье выбиваемых ковров, и гомон детишек, и пересуды двух пожилых женщин, высунувших повязанные полотенцами головы из окон своих квартир на четвертом этаже на расстоянии двух метров друг от друга. «Ее нет дома!» – повторялось столько раз, что и ребенок перестал бы ей верить.
Если бы Остраковой захотелось почитать, ей пришлось бы положить книгу на доску для сушки посуды, там же после прихода мужчин держала она и оружие, пока не заметила круглой дырочки в стволе и, будучи женщиной практичной, не сообразила продеть в нее кухонную проволочку и сделать импровизированную петлю. Таким образом, повесив пистолет себе на шею, она освободила руки для передвижения по комнате. Но когда пистолет ударил по груди, ей показалось, что от боли ее сейчас вырвет. После того как мужчины ушли, она взялась за то, чем обещала себе заниматься во время своего заключения. «Один высокий, в кожаном пальто и мягкой шляпе, – бормотала она, подкрепляясь щедрой порцией водки. – Другой – широкоплечий, с лысиной и в серых туфлях с дырочками!.. Надо сочинить такую песенку, – размышляла она, – и пропеть ее Волшебнику, пропеть генералу… Ох, почему же они не отвечают на мое второе письмо?»
Она снова была девочкой, упавшей с пони, а пони попятился и прошелся по ней. Она снова была женщиной, готовившейся стать матерью. Вспомнила трое суток мучений, когда Александра отчаянно сопротивлялась, не желая появляться на свет в серой и опасной атмосфере немытого московского родильного дома – такой же серой, как воздух сейчас за окном Остраковой, накладывавший необычный налет пыли на натертые полы ее квартирки. Она услышала свой голос, просивший Гликмана: «Принеси его мне, принеси его мне!» Вспомнила, как ей казалось, что она носила свою любовь – Гликмана, а вовсе не их общее дитя… будто его крепкое, волосатое тело пыталось освободиться из нее – или в нее войти? – будто она рожала Гликмана для жизни в заключении, которого так для него боялась.
«Почему его нет, почему он не появляется? – недоумевала она, путая Гликмана с генералом и одновременно с Волшебником. – Почему они не отвечают на мое письмо?»
Остракова прекрасно понимала, почему Гликман не приходил, когда она в муках рожала Александру. Она умоляла его не появляться. «У тебя хватает мужества терпеть страдания, и этого вполне достаточно, – убеждала она его тогда. – Но у тебя не хватит мужества видеть, как страдают другие, и за это я тебя тоже люблю. Христу было много легче, – добавила она. – Христос смог вылечить прокаженных, Христос смог вернуть слепому зрение и оживить мертвых. Он смог даже умереть за благое дело. Но ты не Христос, ты – Гликман, и ты ничем не сможешь мне помочь – будешь только смотреть на мои страдания и страдать сам, что никому не принесет пользы».
«Но генерал и Волшебник – они другие, – возражала она сама себе, – они взялись вылечить мою болезнь, и я имею право обратиться к ним!»
В назначенное время эта блеющая кретинка-привратница явилась вместе со своим троглодитом-муженьком и его отверткой. Они пребывали в крайне возбужденном состоянии и радовались возможности принести ей приятную весть. Остракова тщательно подготовилась к их приходу: включила музыку, подгримировалась, навалила книг рядом с диваном – словом, создала атмосферу, способствующую отдыху и размышлениям.
– Гости приходили, мадам, мужчины… Нет, они не оставили своих фамилий… приехали ненадолго из-за границы… знали вашего супруга, мадам. Эмигранты они, как и вы… Нет, они хотят, чтоб это был для вас сюрприз, мадам… Они сказали, что у них для вас подарки от ваших родственников, мадам… секрет, мадам, и один из них такой большой, сильный, красивый… Нет, они зайдут в другой раз – они тут по делам, у них много встреч, сказали они… Нет, на такси, и машина их ждала – представляете, сколько нащелкало!
Остракова посмеялась и положила руку на плечо привратницы, физически приобщая ее к великой тайне, а троглодит стоял и курил сигарету, окутывая их дымом и запахом чеснока.
– Послушайте, – сказала она. – Вы оба. Окажите мне услугу, месье и мадам Ла-Пьер. Я отлично знаю, кто они, эти богатые и красивые визитеры. Это марсельские никчемные племянники моего мужа, лентяи и великие проходимцы. Если они привезли мне подарок, можно не сомневаться, что они рассчитывают на постель и, по всей вероятности, на ужин тоже. Так что будьте любезны, скажите им, что я укатила на несколько дней в деревню. Я их очень люблю, но надо же подумать и о своем покое.
Если разочарование или сомнения еще и оставались в тухлом мозгу их обоих, Остракова ликвидировала оные с помощью денег, и вот она снова одна лежала на диване, вытянувшись на боку в не слишком удобной позе. В руке она держала пистолет, нацеленный на дверь, и вдруг услышала шаги, поднимающиеся по лестнице, две пары ног, у одной шаг тяжелый, у другой – легкий.
Она повторяла про себя: «Один высокий, в кожаном пальто… Другой – широкоплечий, в серых туфлях с дырочками…»
Тут раздался стук в дверь, застенчивый, как детское признание в любви. И незнакомый голос произнес по-французски с незнакомым акцентом, медленно и классически правильно выговаривая слова, как ее муж Остраков, и с такой же чарующей нежностью:
– Мадам Остракова. Впустите меня, пожалуйста. Я здесь, чтобы помочь вам.

Приготовившись к концу, Остракова решительно взяла в руку пистолет покойного мужа и, с трудом преодолевая боль, направилась к двери. Передвигалась она как краб, сняв туфли: «глазку» она не доверяла, упорно считая, что в него видно в обе стороны. А потому она прошла по комнате таким образом, чтобы ее не могли увидеть из «глазка» и, проходя мимо выцветшего портрета Остракова, с большой обидой подумала, какой он эгоист, что умер так рано, вместо того чтобы жить и защищать ее. А потом подумала: «Нет, я сделала решительный шаг. Я теперь сама храбрая».
И она действительно стала храброй. Она отправляется воевать; каждая минута, может статься, для нее последняя, но боли прошли, тело приготовилось к сражению, как бывало с Гликманом – она всегда ждала его в любое время; она чувствовала, как его энергией заряжаются ее ноги, укрепляя их. Гликман был с ней, и она невольно вспомнила, какой он сильный. Ей казалось, что его любовь, словно по библейскому преданию, без устали накачивает ее силой, которая в данную минуту ей так нужна. А спокойствию она научилась от Остракова и доблести от Остракова – это его оружие. Отчаянная же храбрость была присуща ей самой, и это была храбрость матери, которую вывели из спячки, затем лишили радости и привели в ярость – в связи с Александрой! Люди, пришедшие ее убить, – те же самые, что попрекали ее тайным материнством, что убили Остракова и Гликмана и перебьют весь несчастный мир, если она их не остановит.
Ей хотелось только хорошенько прицелиться, прежде чем выстрелить, и она понимала, что, пока дверь закрыта и заперта и «глазок» на месте, она может прицелиться с очень близкого расстояния, и чем ближе цель, тем лучше, так как она вполне разумно придерживалась весьма скромного мнения о своей меткости. Она приложила палец к «глазку», чтобы ее не было видно, затем приложила к нему глаз и прежде всего узнала собственную дуру-привратницу, которая стояла очень близко, круглая, как луковица, из-за искажающих стекол, с волосами, зелеными из-за отсвета от керамических плиток коридора, с растянутыми в улыбке, словно резиновыми, губами и носом, похожим на утиный клюв. И Остракова догадалась, что легкие шаги принадлежали ей – легкость, как боль и радость, всегда соотносится с тем, что было до или после.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65