А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Это произойдет и с компанией Ямамото. С той лишь разницей, что благодаря прозорливости отца банк уже будет принадлежать ей.
Услышать предсказание будущего Японии из уст изысканной полуобнаженной женщины — в этом было что-то от древних мифов. На мгновение Филипп представил себя странствующим мифическим героем, встретившим в конце пути знаменитую прорицательницу. Он вспомнил, как впервые увидел Митико — в тумане на развалинах храма Кэннон. И это лишь усиливало то мрачное мистическое воздействие, которое она оказывала на него. Как будто она сама восстала из пепла храма, как будто она была воплощением душ тех, кто сгорел в огне бомбежки, тех, чьи крики он слышал.
— В конце концов, — с трудом выдавил Филипп, — ты станешь богатой женщиной.
— Деньги, — презрительно сказала Митико. — Если бы деньги не означали власть, они бы меня просто не интересовали.
— У Нобуо Ямамото будет власть, — сказал Филипп.
— Нет, — ответила Митико. Она так непринужденно двигалась в своем снежно-белом нижнем одеянии, что Филипп не мог отвести от нее глаз. — У него будут деньги. Он не понимает, что такое власть. Нобуо не знает ни как приобрести ее, ни что с ней делать, когда она у него будет. Он жаждет денег, чтобы устраивать вечеринки для своих деловых знакомых, чтобы обеспечивать всех девочками, чтобы они могли напиться, а их ласкали, нянчили и баловали, как грудных детей. «Агу-агу, — говорю я Нобуо, когда он возвращается утром с таких вечеринок. — Я обращаюсь к тебе на твоем языке, ты меня понимаешь?»
У нее были такие красивые плечи, такая изящная шея. Под шелком кимоно ее небольшие острые груди вздымались и опадали в такт ее дыханию. У нее была такая тонкая талия, что, казалось, он мог бы обхватить ее пальцами. Раздетая, она выглядела маленькой и беззащитной.
— Приумножение власти, — продолжала Митико, — будет моей заботой. Подозреваю, что отец и не догадывается об этом, но именно он научил меня, как обращаться с властью.
Пугающе желанной.
— Ты хочешь меня? — прошептала Митико. Свет лампы золотой нитью отражался в ее угольно-черных волосах. Филиппу стало трудно говорить.
— Я бы не был мужчиной, если бы не хотел.
— Вот то, что мне нужно, — сказала Митико, вставая. — Мужчина. А не ребенок.
Когда она встала, шелковые складки скользнули вниз. Тени ласкали ее сильные бедра и сгущались у лона, пряча от Филиппа этот сокровенный треугольник.
— Ты должен желать того, что я могу дать, — сказала Митико, идя к нему с врожденной грацией, натуру которой можно было бы определить лишь словом «порочная». — Но и в желании ты должен быть щедрым. — Мгновение, которое Митико стояла над ним, прежде чем склонить колена, тянулось так долго, что Филипп чуть не сошел с ума. — Наверное, мы эгоисты, если остались тут наедине, хотя и ты и я в браке. — Она опустилась перед ним на колени. Свет отражался в ее глазах. — Но мне не нужен еще один эгоист. Я и сама не хочу быть эгоисткой.
Митико расстегнула манжеты и манишку его сорочки, раздвинула полы.
— Скажи мне, Филипп-сан, может ли самозабвение заменить любовь? — Ее ладони скользнули по его плечам, вниз по рукам, вот уже рубашка упала, прикрыв его колени. — Веришь ли ты, как верю я, что это чувство может облагородить вожделение?
— Я верю в то, что мы делаем.
Она хихикнула.
— В самозабвенное стремление моего отца построить лучшую Японию? — Ее пальцы расстегнули пряжку, вытащили ремень, принялись за молнию на брюках. — Или в наше самозабвенное стремление друг к другу?
Митико отодвинула рубашку Филиппа в сторону.
С нею Филипп чувствовал себя, будто пьяный. С той самой ночи, когда он затянул проволоку на шее Дзэна Годо, и его руки обагрились кровью недавно убитого животного, Филипп испытывал ощущение свободы, от которого голова шла кругом.
Он опять ушел в подполье. Перешел из одного подземного коридора в другой. Только теперь по-настоящему начнется та игра, которая уже давно пленяла его, владела его мыслями. Теперь он мог быть одновременно и дичью, и охотником. Это была та уникальная возможность, к которой Филипп стремился всю жизнь.
«Когда я вернусь с Кюсю, — говорил ему отец Митико, — я уже не буду Дзэн Годо. Дзэн Годо мертв, так ведь, Досс-сан? Вы убили его. Отныне и до конца моих дней я буду Ватаро Таки. Клянусь вам, что никогда не попрошу вас о том, что несовместимо с вашим чувством патриотизма. Я знаю, как вы относитесь к своей стране, возможно даже лучше, чем знаете это вы сами. Как я уже говорил, во время войны я работал в Токко, особом подразделении полиции, вырывал с корнем ростки коммунизма, которые, дай им волю, могли бы набрать большую силу в Японии. Мой новый клан якудзы продолжит эту работу. Видите, Досс-сан, ни одно из моих начинаний не противоречит интересам вашей страны».
Тогда они сидели лицом к лицу. Представители двух таких разных культур. Два человека, которых тянуло друг к другу как раз из-за пропасти, разделявшей их. Люди настолько похожие, что могли бы быть близнецами. Они казались воинами, присланными из безвременья в наши дни, в это самое мгновение, ради этого самого боя.
— Меня еще никто не любил, — сказала Митико, возвращая Филиппа к действительности. — Другие знали какую-то часть меня. Моя ли в этом вина? Вероятно, да. — Ее взгляд был устремлен вдаль. — Нашей культуре присуща сдержанность. Когда люди живут за стенами из рисовой бумаги, уединение невозможно. В Японии не существует "я", только «мы».
Она сидела неподвижно, пристально глядя на него. Что же Митико увидела в нем?
— Но мой разум открыт. Я мыслю. И чувствую свое "я". Как это стало возможным? Мне этого не понять. Мне этого не вынести. Потому что невозможно разделить это "я" с другим японцем. Я должна навсегда запереть свое "я" на самом донышке сердца. Но не тогда, когда я с тобой. Его соски твердеют под ее пальцами.
— Рядом с тобой моя плоть тает как воск. Целует его соски.
— Напряжение, сдавившее мне виски, отпускает меня. Теперь подмышки.
— Я могу закрыть глаза. Внизу живота.
— Я могу ощущать свое "я" и не чувствовать себя, как на луне.
Показывает ему, что не только пенис может быть источником наслаждения.
Она внезапно остановилась, прижала пальцы к губам.
— Я и не подозревала, что мне так хочется поболтать.
— Тебе хочется поболтать, — сказал Филипп, протягивая к ней руки. — Точнее, и поболтать тоже.
Он склонился над Митико, снял с нее последний белоснежный шелковый покров. Он ласкал Митико языком, пока комната не наполнилась ее стонами. Ее бедра раздвигались все шире и шире. Наконец он возлег на нее, твердый, как камень, почувствовал, как сомкнулись ее пальцы, направляя его в жаркое влажное лоно.
Он чувствовал, что сходит с ума. Казалось, все мироздание вдруг заразилось этим его безумием. Филипп впитывал блаженство каждой клеточкой тела. Он припал губами ко рту Митико. Почувствовал грудью ее огненные соски. Попытался слиться с ней.
И это ему почти удалось.
* * *
Одно можно было сказать о Дэвиде Тернере: он умел обращаться с дамой. Он стал постоянно приглашать Лилиан в офицерский клуб, где часто бывал Силверс. Тернер явно превышал свои полномочия, что должно было очень не понравиться его начальству; Тернер был докой по части подобного рода выходок, но намерения его всегда бывали самыми наилучшими.
Что до Лилиан, то ей очень нравился офицерский клуб. Он размещался в посольстве США, белое каменное здание, заново отделанное изнутри. Мак-Артур заботился о том, чтобы его мозговой трест чувствовал себя уютно, поэтому черный рынок обеспечивал клуб (с большой выгодой для себя) мясом, овощами, фруктами, винами и виски.
Но, самое главное, думала Лилиан, здесь все так по-американски. Возможно, поэтому, а может быть, из-за того, что она тяготилась бездельем, устала от Японии и страстно хотела домой, Лилиан говорила обо всем на свете. Ей было хорошо в этих комнатах, так напоминавших о доме, о том, что мило ее сердцу.
Они ели отбивные из Омахи, картофель из Айдахо, зелень с Лонг-Айленда, распили бутылку самого лучшего «бордо» и откупорили другую, и Лилиан наконец смогла расслабиться так, как не расслаблялась со дня приезда в Японию. Отчасти дело было в ней самой, в ее взвинченном состоянии: чем дольше она жила в Японии, тем сильнее, оказывается, ее ненавидела. Лилиан не могла привыкнуть к обычаям, к формальной, полуформальной и доверительной манере общения. Она не только не в силах была понять их верований — буддизма, синтоизма, дзэн-буддизма, — но и попросту боялась этих религий. Японцы не верили ни в рай, ни в ад. Скорее, они верили в перевоплощение, а по мнению Лилиан, это уже попахивало сверхъестественным. К своему ужасу, она узнала, что сверхъестественное встречается в Японии на каждом шагу, большей частью японцы были анимистами, духи у них обитали сплошь и рядом.
Но дело было не только в этом. Своим новым состоянием души она была обязана и некоторым свойствам Тернера. Прежде всего, он был поразительно умелым слушателем. Ей не приходилось биться над загадкой его личности, как это часто бывало с Филиппом. Кроме того, он был потрясающим учителем. Да, она считала его лицо миловидным. Но еще и чувственным, что было куда важнее. То, что Филиппу казалось в Тернере аскетизмом, Лилиан воспринимала как искру Божью. Она была поражена обширностью его познаний, способностью разбираться в самых разнообразных философских учениях. И всем этим он охотно делился с ней.
Не понимая, как такое могло произойти, Лилиан вдруг поймала себя на том, что рассказывает ему о вещах, о которых никогда никому не поверяла. О том, как ее лучшая школьная подруга, учась в выпускном классе, заболела лейкемией, как Лилиан, охваченная ужасом, до последнего мгновения откладывала посещение больницы, потому что боялась увидеть изуродованный недугом облик подруги. В конце концов ей стало стыдно и она пошла. Лилиан помнила, как стучали ее зубы во время бесконечно долгого подъема на лифте. Она была охвачена благоговейным трепетом. На одном из этажей двое санитаров ввезли в лифт каталку с больным. Лилиан чуть не упала в обморок. Ей запомнилась склянка с прозрачной жидкостью, укрепленная над каталкой. Склянка раскачивалась, жидкость капала, кап, кап, кап...
Ступив в белый-белый коридор, Лилиан почувствовала дурноту, почти такую же, какую испытывала во время удаления гланд, когда наркоз еще не начал действовать. Она немного постояла, пытаясь совладать с головокружением, потом наконец отыскала нужную палату.
Она толкнула дверь и вошла. Ей запомнилось, что окно было открыто. Занавески бились на ветру, как крылья птицы. Слышался уличный шум.
Но Мэри не было. Аккуратно заправленная пустая постель ждала следующего пациента.
Лилиан услышала за спиной шум и обернулась.
— Мэри! — крикнула она, но это была всего лишь сиделка. — А где Мэри?
— Вы имеете в виду молоденькую девушку, которая...
— Мэри Деккер! — выкрикнула Лилиан.
— Моя дорогая, но ведь она скончалась сегодня рано утром, — сказала сиделка.
— Скончалась? — повторила Лилиан. Какое странное, ничего не выражающее слово.
— Разве вам не сказали в приемном покое? — продолжала сиделка. — Они должны были...
У Лилиан началась истерика.
В конце концов ее положили на кровать, на которой прежде лежала Мэри. Дали успокоительное и позвонили домой.
Сэм Хэдли приехал за дочерью. «Ты должна понять, Лил, — говорил он ей в машине по пути домой, — для Мэри война кончилась. Она проиграла, но не стала от этого менее храброй».
Действие успокоительного кончилось. Лилиан плакала не переставая.
— Думаю, ты можешь кое-чему поучиться у Мэри, — сказал отец, не глядя на нее. Он не любил слез, не понимал, зачем они нужны. — Она была твоей лучшей подругой, нуждалась в твоей поддержке. Не плачь по ней. Лил. Теперь твои слезы уже наверняка ни к чему. А плакать от жалости к себе — признак слабости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81