А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Не хватит сцепов! Вот об этом мы не подумали, Женька!
О сцепах они действительно не подумали, да и кому могло прийти в голову, что при нормальной, ритмичной работе уже в конце первой смены железная дорога окажется перегруженной, а к восьми часам вечера некуда будет валить хлысты? Это обстоятельство было интересным, обещало дать отличные результаты, и Женька, хохоча, прокричал в ответ:
– Вали лес на обочину!
Кран Попова дернулся и заскрежетал, мотор обиженно взвыл, так как крановщик с лету подхватил большой пучок бревен, размахнувшись стрелой, как занесенной рукой, бросил эти бревна небрежно на обочину железной дороги и пошел дальше хватать и хватать лес, а уже шел на самой высокой скорости из лесосеки трактор Борьки Маслова, выглядывающего из кабины с таким лукавым и подначивающим лицом, как выглядывает нахал воробей из захваченного скворечника: захлебываясь восторгом, выли на валке леса бензопилы «Дружба» в руках Гукасова и Лобанова, и вслед за Борькой Масловым, тяжело гудя на одном точном и напряженном звуке, лез на эстакаду трактор Мишки Кочнева. Гремела, пела, ликовала лесосека, и бригадир Притыкин по-прежнему не мог понять, что происходит вокруг него.
– Вали лес на обочину! – во второй раз ликующе прокричал Женька – «забастовка наоборот» гремела угрожающе тракторными моторами, самозабвенно выла пилами «Дружба», размахивала руками кранов, летала в Сосновку, постукивая на стыках стремительными платформами, хлестала по теплой и круглой земле умирающими на лету деревьями, хватала жадно весеннюю землю стальными траками машин; «забастовка наоборот» кричала Петру Петровичу Гасилову о том, что приближается время, когда он, потеряв солидный и созидательный вид, выбежит из теплой вагонки, поняв, что случилось, замрет от предчувствия конца.
Счастливый «забастовкой наоборот», весной и близким летом, Женька запахнул куртку, пощупав, не вывалился ли из кармана электрический фонарик, быстро пошел к погрузочной площадке, где кран тихого и незаметного комсомольца Петрова заканчивал загрузку сцепа с тормозной площадкой. Женька уже поставил ногу на подножку платформы, взялся уже за поручни, чтобы бросить тело вверх, но остановился, так как за спиной раздался тихий голос:
– Постой-ка, Столетов! Погоди-ка, доро-о-огой!
В кожаной куртке на «молниях», с золотом во рту, с ослепительной улыбкой на красивом лице и руками в карманах стоял за спиной Женьки тракторист Аркадий Заварзин, который уехал вместе с Андрюшкой Лузгиным в деревню, но вот, оказывается, вернулся и специально подкарауливал Женьку.
– Я за тобой, Столетов! – ласково сказал Аркадий Заварзин. – Я, может быть, и не вернулся бы, но ты сам сказал: «Глаза ты мне попозже выдавишь, Заварзин! Попозже!» Вот я и пришел! – Он поднял к глазам руку с часами, поглядел на них неторопливо и внимательно. – Вот, думаю, и пришло время, Столетов! Или еще рано тебе глаза выдавливать? Ты-то сам как считаешь, Столетов?
Увлеченные «забастовкой наоборот», на предельной скорости уходили в лесосеку тракторы Борьки Маслова и Михаила Кочнева; из своей стеклянной будки Генка Попов, загороженный составом, не мог видеть Столетова и Заварзина – бывший уголовник выбрал отличное место. Вдвоем были они, Столетов и Заварзин, наедине друг с другом, и только машинист и кондуктор могли наблюдать за ними, да, пожалуй, мог увидеть молчаливую парочку тракторист Никита Суворов, как раз в этот момент подъезжающий к эстакаде.
– Заступничков ищешь! – засмеялся Заварзин. – Так их нет, заступничков-то! Так что пошли, дорогой, прогуляемся до озера Круглого… Айда, Женечка, айда!
Стараясь не бледнеть, продолжая цепко держаться за поручень платформы, чтобы не дрожали руки, Женька глядел в глаза Заварзина и чувствовал, что уши делаются тонкими, как бы сквозными.
– Не умирай раньше смерти, Столетов! – заботливо попросил Заварзин. – Говоришь про себя: «Пролетарий!» – а обыкновенного накидыша боишься. Пролетарии, они с булыжниками против пулеметов ходили. А ты с ножом боишься идти против Аркани Заварзы…
Боже, неужели было время, когда он, Женька Столетов, был таким глупым и наивным, что не боялся Аркадия Заварзина, что на его глазах достал из кармана складной нож и, думая, что жизнь – это игра в оловянные солдатики, бросил крутящуюся смерть в железную от мороза сосну? Только теперь он понимал, что смерть вовсе не крутится в воздухе блестящей рыбкой пиратского ножа, пронзающего грудь венецианского купца, что смерть не всегда похожа на факел летящего к земле самолета капитана Гастелло, не была прикрывающей весь мир грудью Матросова, вовсе не таилась в романтической тяжести и ласковой воронености пистолета, а, напротив, смерть умела улыбаться, и рядом с нею стояли тракторы и деньги, проценты выработки и барский особняк Гасилова, сплетни об Анне Лукьяненок и убийственные записки Людмилы Гасиловой. Смерть была такой же будничной, как движение трактора Никиты Суворова, так же чумаза, как машинист паровоза, высунувшийся из своей будки.
– Ты пойдешь, Столетов, или не пойдешь?
Надо было идти на озеро Круглое. Этого требовали отцовские письма, отцовская смерть, жизнь матери, несчастья отчима, буксирный пароход «Егор Столетов», морщинистые лица негров, электрические фонарики, селедка послевоенных лет, любовь к нему Анны Лукьяненок и Софьи Луниной, его любовь к Людмиле Гасиловой.
– Пошли, Заварзин! – проглатывая горькую слюну, сказал Женька. – Пошли на Круглое.
Они двигались рядом, держа руки в карманах, молча и быстро, шли тем путем, который избрал Аркадий Заварзин, то есть по такой извилистой и хитрой тропинке, которая скрывала их от посторонних глаз. По-северному быстро темнело, тайга источала льдистый холод, проглядывали в полусумраке белые снеги, пахнущие холщовым бельем; сосны желтели по-весеннему, смеялся над самим собой зяблик, стрекотала сорока, не упустившая, конечно, возможности поглядеть, куда это идут два загадочных человека, – она, опережая Столетова и Заварзина метров на пятьдесят, с криком перелетала с дерева на дерево, спешила предупредить весь лес о вторжении в него двух человеческих существ. Женька и Заварзин шли быстро, следили за каждым движением друг друга, и Женька думал, что было бы хорошо не останавливаться – идти вот так и идти до тех пор, пока не покажутся деревня, люди, река.
Однако до озера Круглого было рукой подать, оно из-за частых сосен вынырнуло неожиданно, точно по волшебству, – небольшое, метров триста в диаметре, без единой морщинки на застекленевшей поверхности. Озеро среди глухой тайги было таким неожиданным, что полоснуло по глазам голубизной и розовостью, и Заварзин с Женькой невольно остановились.
– Вот и пришли, – вздохнул Женька.
Сорока села справа от Заварзина, поверещав, замолкла и склонила набок голову. От озера исходил голубовато-розовый свет, пространство освобожденной от тайги земли было светлым, вольным, легким для дыхания; сюда все-таки доносились звуки тракторных моторов и бензопил, скрежет кранов, задиристый писк узкоколейного паровоза. «Я не боюсь Заварзина, – на глазах у голубовато-розового озера подумал Женька. – Это он должен бояться меня».
– Ну ладно, Столетов! – сквозь зубы сказал Заварзин и перестал двигать пальцами в кармане. – А ты все-таки молодец, что не струсил, пошел в тайгу…
Глаза Заварзина возбужденно светились, красивое лицо с каждой секундой темнело, словно наливалось черной венозной кровью, и это длилось до тех пор, пока не задергалось в тике веко правого глаза.
– Если бы ты знал, Столетов, как я тебя ненавижу! – прошептал Заварзин. – Если бы знал!
Он скрипнул зубами, руки в кармане брюк, видимо, до судороги в пальцах сжали рукоять ножа с выскакивающим лезвием.
– Если бы ты знал, Столетов, как я тебя ненавижу…
Аркадий Заварзин закусил нижнюю губу, на ней появились пупырышки пены; дрожа от ярости, задыхаясь, он наклонился к Женьке, глядя ему прямо в зрачки, не сказал, а выдохнул:
– Я так тебя ненавижу, Столетов, что не сплю ночами, хожу днем как чумной – все вижу твою ненавистную харю.
Женька Столетов чувствовал истерическое напряжение Заварзина, понял, что бывший уголовник не может владеть собой, и почувствовал облегчение, свободу, радость. Женька понимал, что с таким лицом, какое сейчас было у Заварзина, не бросаются на противника с ножом, что самый страшный Заварзин, ласково и мило улыбающийся, потонул в истерической ненависти, которая сейчас водопадом обрушивалась на Женьку.
– Как я тебя ненавижу, Столетов! – словно в полуобмороке, шептал Заварзин. – Я так тебя ненавижу, что вкалываю как ишак, ставлю рекорды… Я сегодня с твоими подонками двести пятьдесят процентов сделал. Я себя презираю, а тебя, Столетов, ненавижу, ненавижу… Ненавижу! – неожиданно выкрикнул он, и показалось, что Заварзин не видит Женьку, что ненависть затмила все на свете, и он кричал не Женьке, а самому себе, чтобы прокричаться, облегчиться от душной, мешающей жить ненависти. – Отойди, Столетов, уйди от греха, сука! Порежу!
Он уже не мог пустить в дело нож, этот потерявший себя от ненависти человек, так как чрезмерная ненависть, как и чрезмерная любовь, пустопорожни, словно стрекотанье сороки, которая на крик Заварзина ответила оглашенной трелью.
– Хорошо, я отойду, Заварзин! – спокойно сказал Женька и действительно сделал три шага назад. – Просишь, отойду.
Заварзин мелко дрожал, лицо по-прежнему темнело, глаза обморочно закатывались.
– Я одно хочу знать! – прижимая к груди обе руки, сутулясь, говорил Заварзин. – Хочу знать, для чего ты все это делаешь, Столетов? Ведь в справке для института тебе не напишут, как ты работал… Отышачил три года, и все! Все! Так зачем ты вкалываешь? Зачем? Ты сейчас тягаешь такую деньгу, что больше не бывает. Зачем же ты вкалываешь все больше и больше?!
Вот как мучился этот Аркадий Заварзин, человек, неспособный понять, что можно и нужно жить так, чтобы не пастись на зеленом и веселом лугу жизни; ему и в голову не приходило, что существует на земле сила большая, чем деньги, слава, любовь к комфорту, к ломтю хлеба с черной икрой. Заварзин так мучился, что Женьке Столетову стало жалко его дрожащих от возбуждения рук, непонимающих, опустошенных глаз, увядшего рта; пораженный Женька тоже прижал руки к груди, взволнованный, страстно сказал Заварзину:
– Да пойми ж ты, Аркашка, я – пролетарий! Рабочий! Я же говорил тебе об этом…
Мальчишечье обращение «Аркашка» с Женькиных губ сорвалось совершенно случайно, от школьной привычки обращаться так к сверстникам, от того, что Заварзин мучился, не находя ответа на такой простой, само собой разумеющийся вопрос. Мальчишечье окончание серьезного и несколько торжественного имени Аркадий прозвучало у Женьки тепло, по-братски, в нем вылилась вся его мальчишечья доброта к жизни, к людям, вся биография человека, еще не видавшего и тысячной доли той страшной изнанки жизни, которую с ранних лет познал Аркадий Заварзин. И все это было произнесено так искренне, что бывший уголовник вдруг замолчал, согнувшись и подавшись вперед, заглянул в Женькино лицо снизу вверх.
– Пролетарий, говоришь…
– А ты думал!… Тебе глаза застит особняк Гасилова, его Рогдай. Ты не видишь, что он только своему барахлу служит по-настоящему, ему молится… Зачем мне это?
Женька весь, с ног до головы и с головы до ног, был правда! Его никогда не лгавшие глаза глядели на Заварзина добродушно и смело, лицо забавно морщилось, маленький подбородок торчал вызывающе, как бы спрашивая: «Да как ты смеешь, Аркашка, не верить мне!» Весь, весь Женька Столетов был правдой, искренностью, открытостью, и Аркадий Заварзин, человек так же остро чуткий к правде, как и ко лжи, выпрямился, замер в такой позе, точно не зная, что делать и что говорить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75