А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Далеко слышался скрип санных полозьев, по улице ехал на обледеневшей бочке орсовский водовоз дядя Булыга, кобыленка по имени Спесивая медленно переставляла лохматые, покрытые инеем ноги, из мягких и добрых губ кобылы вырывалось розовое от утреннего солнца облако морозного пара.
Дядя Булыга, увидев Женьку, завистливо покачал головой и сказал: «Вот это шубейка, парнишша! В ней можно хоть на дальни проруби по воду ездить. Н-ну шубейка!»
Справа от Женьки, через один дом, стоял самый плохой и противный человек на всем белом свете – Петька Гольцов. Он вечно дразнил Женьку за короткие штаны, за длиннополую борчатку, за то, что Женьку не пускали гулять, если на дворе было ниже тридцати градусов мороза. А однажды… Однажды они начали драться, и Петька победил – он поставил колено на Женькину грудь и, хохоча, спросил: «Сдаешься?» Женька молчал, он так и не сказал «сдаюсь», но мимо дома Петьки Гольцова ходить перестал.
Сегодня Петька стоял возле ворот своего дома в коротком полушубке, в большой шапке из собачины, лихо сдвинутой набок. Увидев Женьку, самый плохой и противный человек на свете подбоченился, плюнул на снег и начал улыбаться так, словно хотел сказать: «Боишься меня, боишься? Ну и правильно делаешь!»
– Не боюсь я тебя, не боюсь! – прошептал Женька и неторопливо пошел направо, повторяя, как заклинание: – Не боюсь я тебя, не боюсь…
Петька Гольцов был на голову выше Женьки и почти на два года старше его, но сегодня Женька таким медленным уверенным шагом прошел мимо него, сегодня у Женьки было такое лицо, что Петька Гольцов перестал улыбаться и проводил Женьку задумчивым взглядом – он даже переменил позу, то есть не стал подбочениваться.
Вечером мама и Женька пошли в клуб «Лесозаготовитель», где показывали фильм «Свадьба с приданым», и возвращались домой поздно, в десятом часу, когда Женьке уже полагалось спать.
Было темно и холодно, река совсем не виделась, огней в ближних и дальних домах было мало, так как деревня засыпала, на улице бродили собаки, замерзшие, с опущенными хвостами. Женька медленно шел рядом с матерью, держал руки за спиной, нахмурив брови, глядел себе под ноги, боясь поскользнуться на накатанной санными полозьями дороге. Чтобы сократить путь до дома, они свернули в переулок, оказались в сплошной тьме. Женька шел позади матери и вдруг тихо сказал:
– Мам, а ведь негров, наверное, ночью совсем не видно…
– Да, у них темная кожа, – рассеяно ответила Евгения Сергеевна и протянула сыну руку. – Держись, Женька, здесь ухабы…
Женька уцепился за руку матери, пошел рядом с ней широко и свободно, по-солдатски размахивал свободной рукой в остяцкой расписной рукавице с бисеринками, и они быстренько пришагали домой; мать помогла Женьке снять борчатку и развязать тесемки шапки-ушанки, проводила в детскую комнату, но тут же оставила одного, так как в стенку призывно постучал дед Егор Семенович. Наверное, что-то происходило в доме или в деревне. В доме мог появиться поздний гость, а в деревне больной, к которому нужно было бежать быстро-быстро.
– Ты сам ложись, Женька! – торопливо сказала мать уходя. – Прибегу сказать тебе «спокойной ночи».
– Ладно, мамуль!
Женька собрался уже было снимать куртку, как замер, закусив нижнюю пухлую губу, подумал немножко и решительно полез в угол, где лежали его игрушки. Наверное, минут десять он, пыхтя и посапывая, рылся в игрушках, что-то разыскивая, затем приглушенно засмеялся:
– Вот ты куда спрятался, Джимми!
Женька держал в руках небольшого негритенка с матерчатым, пришитым Евгенией Сергеевной туловищем, с гладкой головой из папье-маше и такими большими черными глазами, что все лицо игрушки казалось состоящим только из них. Женька стер с лица игрушки слой пыли, и оно заблестело, залучилось в электрическом свете, как лицо настоящего негра.
– Ах ты, Джимми!
Негритенок смотрел на Женьку серьезно, немного насмешливо; набитое опилками туловище у Джимми было такое худенькое, что вызывало жалость. Поэтому Женька огорченно почмокал губами, а негритенок в ответ на это вдруг покачал головой и стал глядеть на Женьку искоса и лукаво: «Чего же это ты, Женька, не ложишься спать? Вот придет мать, она тебе покажет где раки зимуют!» Радостно подмигнув негритенку, Женька быстро разделся, на минуточку положив Джимми на кровать, пошел к дверям, чтобы выключить электричество, но остановился. «В темноте я не увижу лицо Джимми», – рассудительно подумал он и вернулся к кукле, ободряюще похлопав ее по тощему животу, сообщил:
– Мама свет выключит. Она придет мне говорить «спокойной ночи, Женька» и выключит свет…
Джимми, видимо, согласился с Женькой, что будет лучше, если электричество выключит Евгения Сергеевна, и вид у Джимми опять был задорный: «Мне-то все равно, Женька, будет гореть свет или не будет!» Поэтому Женька бесцеремонно взял Джимми за тощие плечи, бросился на кровать и, совершив рукой с зажатой в ней куклой размашистый полукруг, почувствовал, что кукла выскользнула из пальцев; продолжая полет по кривой дуге, игрушечный негритенок головой ударился об стенку.
Бух!
Удар был сильный, но голова куклы, сделанная из папье-маше, на части распалась медленно, как в замедленных кинокадрах: осколки бесшумно рассыпались по полу, так как были почти невесомы. Самый крупный из них – щека и бровь – перевернулся, и Женька увидел химические, расплывшиеся буквы на бумажной изнанке. На все это Женька сначала глядел с любопытством, как бы интересуясь, на сколько кусочков разделится голова Джимми, и это длилось до тех пор, пока Женька не увидел направленный прямо на него удивленный глаз.
– Джимми! – прошептал Женька. – Где же твоя щека?
Повторив вопрос кукольного глаза, Женька почувствовал тоненький укол под ложечкой, похожий на прикосновение острого металла, и как раз в этот миг в комнату быстро вошла веселая Евгения Сергеевна, энергично двинулась к сыну, чтобы поцеловать его, но остановилась и так же, как Женька, задрала на лоб брови.
– Что случилось?
Женька протянул руку, показал на кусок щеки с фиолетовыми буквами и осторожно сказал:
– Я побоялся, что его в темноте не будет видно, мам, а потом он разбился. Взял и разбился…
Через секунду Женька тонко и длинно закричал на весь дом. Это был такой тонкий и страшный крик, от которого Евгения Сергеевна пошатнулась, как от порыва ветра, бросившись к сыну, увидела, что у него такие большие глаза, что лицо казалось состоящим только из них…
В просторной столовой было тихо и пустынно, качался с мелодичным качаньем маятник настенных часов, одинокий солнечный квадрат лежал на желтом полу.
– Повзрослев, Женя стал вырезать из журналов и книг портреты стариков негров… а потом… позднее коллекционировать карманные фонарики, – сказала Евгения Сергеевна. – Как врач я скажу – это было немножко болезненным. У Жени слишком восприимчивая нервная система…
Прохоров понемногу разглядывал ее лицо; почти спокойный, он мог теперь сравнивать, размышлять, видеть ранее не замеченное: единственный сын Евгении Сергеевны мало походил на нее, только, пожалуй, глаза и шея у Женьки были материнскими, а все остальное: короткий тупой нос, маленькие круглые и твердые губы, резкий профиль – было у него отцовским.
– На Женю имеет большое влияние учитель Викентий Алексеевич Радин, – между тем задумчиво продолжала Евгения Сергеевна. – Он называет историка комиссаром, подражает ему, гордится дружбой с Викентием Алексеевичем. – Она замолчала, хрустнула пальцами. – Нет ли сигареты, Александр Матвеевич?
Прикурив от прохоровской зажигалки, Евгения Сергеевна сделала длинную сильную затяжку; видно было, что курит она давно, умеет курить и любит курить.
– Викентий Алексеевич – единственный посторонний человек, которому Женя рассказал о своем втором потрясении… – Она несколько раз кивнула. – Да, да! Было два страшных вечера в его жизни. Тот, о котором я только что рассказала, и другой – при чтении романа Гюго… После каждого потрясения он взрослел на глазах…
Сейчас ее лицо было абсолютно спокойным, движения плавно замедленными; смотрела Евгения Сергеевна в уличное окно, поэтому в ее зрачках отражалась зелень палисадника.
– Пять лет назад с Женей произошло то непременное, что в конце концов происходит со всяким человеком, – говорила Евгения Сергеевна. – С одним это происходит рано, с другим – поздно, но непременно происходит… – Она поднесла сигарету к губам, но так и не взяла ее в рот. – Пять лет назад вечером, после чтения романа Гюго «Девяносто третий год», Женя впервые понял, что когда-нибудь обязательно умрет, что это так же реально, как вот этот стол…
Евгения Сергеевна остановилась, долго молчала, потом незнакомым еще Прохорову голосом произнесла:
– Он понял, что когда-нибудь умрет…
Прохоров побледнел, так как почувствовал, что сейчас произойдет самое страшное, а он ничем не может помочь, ничего не может сделать, чтобы облегчить жизнь матери Евгения Столетова. А она, снова закаменев, уронила на колени руки, шепотом повторив еще раз последние слова, тихо, но мучительно ясно спросила:
– Скажите, его столкнули?… Его столкнули с подножки вагона? Скажите, ради бога, Евгения убили?
Впервые в течение всего разговора соединив жизнь сына со словом «смерть», Евгения Сергеевна резко поднялась, глядя в окно, выходящее в палисадник; она поднималась так, словно что-то нужное, потерянное, давно забытое нашла среди акаций и рябин. Обеспокоенная тем, чтобы находка не исчезла, Евгения Сергеевна по дуге пошла к окну, секунду смотрела на пыльную зелень, затем повернулась к Прохорову и вяло взмахнула рукой:
– Ах, да какое это имеет значение!
Едва проговорив эти слова, Евгения Сергеевна опять пошла вперед по дугообразному пути, заложив руки в карманы платья-халата, остановилась еще раз, но теперь у дверей; возле них она стояла долго, наверное, целую минуту, потом как-то боком, очень неловко, позабыв о Прохорове, вышла из комнаты. Немного спустя скрипнула еще одна дверь, потом еще одна, и Прохоров сквозь другое окно увидел, как в том же платье-халате, со склоненной головой, с руками в карманах Евгения Сергеевна шла по деревянному тротуару. «Отправилась в больницу!» – подумал он и прислушался к тишине – в доме никого, кроме Прохорова, теперь не было: отчим Евгения Столетова все эти дни сидел на метеостанции, а дед Егор Семенович с утра уходил на ту поляну, где росла Кривая береза. «Забавно! – подумал Прохоров. – Меня бросили в пустом доме… Вот это положение!» Он усмехнулся, встав, походил немного по столовой.
Тишина столетовского дома, построенного из толстых лиственничных бревен, была абсолютной, недышащей, замурованной; такая тишина бывает только в тех домах, где недавно кто-нибудь умер… Было нетрудно представить, как в столовую входил Женька, бросал свое энергичное тело на крепкий стул, швырял на подоконник рабочую кепчонку и насмешливо растягивал тугие губы: «Дорогие предки, я хочу жрать, как дед после разгрома Колчака! Подайте голодающему черствую горбушку хлеба…» Он наполнял дом шумом, смехом, веселой толчеей; с ним почти всегда приходили – тоже голодные – друзья, садились вот за этот стол, и Евгения Сергеевна озабоченно говорила, что хлеба обязательно не хватит, а его не только хватало, но в деревянной хлебнице оставалось еще на один обед.
Прохоров ощущал тишину даже затылком и чувствовал желание не уйти из дома, а сделать как-то так, чтобы дом ушел сам, оставив его на безлюдном пустыре. Прохоров поднял руку, провел пальцами по щеке, гладкой после недавнего бритья, и это показалось неприятным, ненужным, точно было бы лучше, если бы под пальцами заскрипела щетина. Испытывая необходимость что-то делать, говорить, он между тем стоял истуканом и думал о том, что он, Прохоров, имеет с домом Столетовых такую естественную и прямую связь, что ему не только можно, но и нужно побыть одному в пустынных комнатах, походить по всему дому, то есть вести себя так, как бы вели себя родственники Женьки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75