А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

он не успокоился до тех пор, пока на коже не осталось ни единого мутного пятнышка, пока обрез ранта не стал сверкать остро и лихо. Затем Прохоров за кончики взял московскую бархатку, такими легкими, слабыми движениями, какими, наверное, вынимают из часов тончайший волосок, начал придавать туфлям окончательный шик. Он лакировал кожу до тех пор, пока не увидел в туфле свой собственный подмигивающий глаз.
Через пять минут Прохоров закрыл чемодан, поставив его на место, надел новые клетчатые носки; туфли блестели хорошо, настырно, поверхность вовсе не походила на кожаную; туфли казались вылитыми из блестящего черного металла.
Он легко прошелся по пилипенковскому кабинету. Отлично! Когда сверкают туфли, плевать на то, что костюм сидит мешковато, галстук завязан неумело, густые волосы торчат на макушке, нос кончается примитивной нашлепкой. Он был готов своротить горы, опуститься на дно морское, взлететь под облака… «Я вот что сделаю! – подумал капитан Прохоров. – Я пойду сейчас к Анне Лукьяненок!»
Но, прежде чем выйти из кабинета, он подумал: «Если Столетов и Заварзин дрались на озере Круглом, моя версия – тьфу и растереть! Но он врет, этот славный мужичонка…»
4
Славный мужичонка Никита Суворов не ошибся, говоря, что скоро ливанет сильный дождь…
Когда Прохоров вышел из дому, одна черно-синяя туча уже застилала солнце, две другие прибивались к нему острыми краями, четвертая туча поднималась из-за Оби. Река казалась рябой, как курица, ветер на плесе то и дело взвихривал белые продольные полосы, гром погуживал, на небо между тучами было трудно глядеть – такое было яркое, ослепительно голубое. У собаки, торопливо бежавшей вдоль улицы, столбом стоял пушистый хвост.
Прохоров весело шел по деревянному тротуару, наступал блестящими туфлями на сосновый дощаник, поскрипывал туфлями с приятностью. Бодрый, свежий, помолодевший, он не без игривости думал о визите к разбитной бабенке, по слухам любвеобильной, хотя Пилипенко рассказывал и о таком: из дверей дома Анны Лукьяненок сначала вылетали мужская шапка, за ней – пальто, потом ошпаренно выбегал хозяин летающих вещей. По сведениям Пилипенко, вдова «одевалась не хуже учительши», у нее, сообщил Пилипенко, три демисезонных пальто и два зимних.
Следуя своей давней привычке, Прохоров искал дом вдовы не по названию улицы и номеру, а по одним ему ведомым признакам.
Прохоров подошел к дому, который явно мог быть домом Анны Лукьяненок. Здесь ни огорода, ни сараюшек не было, крыльцо выходило не во двор, а прямо на улицу, что и позволило инспектору Пилипенко наблюдать полет мужской шапки. Номер дом имел 13, что тоже свидетельствовало о проживании в данном доме веселой Анны Лукьяненок, не страдающей суевериями. Какие уж тут суеверия, если на окнах нет ни занавесок, ни гераний, ни завалящего цветочного горшочка, а лежит по-цыгански пестрый головной платок!
Крыльцо дома выступало в сторону улицы далеко, нагло, словно бросало вызов деревне, всему белому свету. Окна у дома были не большие, не маленькие, сам дом не старый и не новый, крыша была не деревянная и не железная, а шиферная. Была у дома и одна особенность – на бревнах расплывалось такое свежее пятно, словно их чем-то скоблили. Это был след дегтя, которым ревнивые бабы три месяца назад вымазали стену дома – ворот-то не было!
Прохоров вошел в крохотные сенцы, уловив звуки жизни, постучал в дощатую дверь.
– Войдите!
Он ошалело остановился у порога, так как прямо в глаза ему бросились белые ноги, обнаженные юбкой значительно выше колен. На Анне Лукьяненок была знаменитая мини-юбка, которая и в столице коротка, а добравшись до такой деревни, как Сосновка, да попав на бедра Анны Лукьяненок, превратилась в повязку австралийца. Плечи же и грудь были туго обтянуты тесной шерстяной кофтой.
– Бывай здоров, следователь! – громко поздоровалась Анна и показала два ряда плотных зубов. – Хочешь квасу? Пей! Вон на столе…
На пустом столе действительно возвышалась четверть с квасом, рядом примостилась фарфоровая кружка с отломленным краем, и вообще в большой и единственной комнате дома все предметы, кроме монументальной русской печки и кровати, казались кривоватыми, надломленными: стул, например, был о трех ногах, у этажерки одна полка с пыльными книгами провалилась, голые подоконники просели и расщепились, пол перекосился так здорово, что Прохорову захотелось побежать по наклонной плоскости. Но это не производило удручающего впечатления, наоборот, все казалось веселым вокруг хозяйки.
– Ошибаетесь, Анна Егоровна! – заботливо сказал Прохоров. – Я не следователь. Я оперативный работник.
– Один леший! – ответила Анна и повела плечами. – Мне что поп, что дьякон!
Было совершенно ясно, что Анна Лукьяненок – самая красивая женщина в Сосновке. Ее родители, видимо, недавно распрощались с теплой Украиной, где у женщин бывают вот такие рисованные брови, вот такой румянец на тугих щеках, вот такие женственные формы тела, такое торжество цветущей плоти и женского здоровья. Одним словом, вдова Анна Лукьяненок была такой, что капитан Прохоров, впав в риторику, подумал напыщенно: «Вот если взять Рубенса, добавить к нему фламандцев да разбавить все это Ренуаром…»
– Садись, оперативный работник! – услышал он веселый голос Анны Лукьяненок. – Садись вон на ту табуретовку…
Прохоров неторопливо прошел в комнату, попробовав на прочность табурет, сел на него и внимательно стал разглядывать Аннину кровать.
– Королевское ложе! – опять напыщенно сказал Прохоров. – На такой кровати, Анна Егоровна, можно играть в городки. Исключительно выдающаяся кровать!
Да, кровать не уступала в монументальности русской печке. Возведенные, видимо, местным столяром, стояли широченные, обвитые резьбой спинки, трепетал ситцевый, очень яркий балдахин-полог, резные бильярдные ножки давили на шаткий пол с такой силой, точно хотели провалить его в тартарары. Плоскость кровати была квадратной; на кровати лежало, стояло так много разнообразных вещей, что было понятно – это не кровать, а жилище Анны Лукьяненок. Судя по спицам и моткам шерсти, Анна на кровати вязала; оттого, что на цветастом одеяле стояли две тарелки, можно было заключить, что Анна ела на кровати; исходя из того, что на спинках висело много одежды, можно было понять, что и гардероб находился тут же. Всем была кровать для Анны Лукьяненок – ложем, столовой, гардеробом, столом для игры в подкидного дурака. Вся жизнь женщины проходила на кровати – такого Прохоров еще не видывал.
– Вот это кровать! – продолжал восхищаться он. – Как же вы ее везли от столяра-то? Ночью?
Она захохотала легко, спокойно.
– Днем! – сказала вдова. – Я ее нарочно днем везла… Как тебя зовут-величают? Это ты мне не сказал…
– Александр Матвеевич – вот как меня зовут! – солидно ответил Прохоров и, подумав, добавил: – А я не такой вас представлял, Анна Егоровна… Счетовод, конторская крыса, бумажная душа… Вот и думал, что вы другая…
– Какая же?
– Да вот такая… Черноволосая, высокая, худая, глаза злые. По улице идете – на скулах яркий румянец, рот сжат, губы тонкие. Голос у вас должен быть низким, кожа на переносице обязана блестеть, волосы должны быть прямыми…
Прохоров уже понял, что ему хорошо сидеть в доме Анны Лукьяненок, смотреть на то, как она его слушает, разглядывать кровать; он уже чувствовал, что разговор с Анной будет легким, полезным и умным.
– И разговариваете вы не так, как я ожидал, – продолжал Прохоров. – Думал, что вы скажете: «Присаживайтесь, товарищ Прохоров, я готова давать показания», а вы… «Как там тебя зовут-величают?» К таким словам, Анна Егоровна, надо юбку до щиколоток, на голову – ситцевый платочек, на стол – самовар!
Анна сидела на кровати – пугающая.
На такой вот жениться – мир исчезнет! Какое дело до мира человеку, которому постоянно светят эти ясные глаза; небо покажется с овчинку тому человеку, которого навечно полюбит женщина с такими коленями, в которые хочется уткнуться лицом и молчать вечность, не двигаться вечность… Что же ты, Женька Столетов! Что же ты, глупый?!
– Я к вам, Анна Егоровна, вот почему пришел, – сказал Прохоров. – Я из-под земли достану тех, кто помог Столетову умереть… – Он сделал крошечную паузу. – Уверен: вы любили Столетова! Все факты сходятся на том, что вы его любили…
Третий десяток лет доживала на земле Анна Лукьяненок, считанные годы остались до морщин и вялого рта, тонкой кожи на щеках, бабьей утиной походки; она и сейчас – после слов Прохорова – обмякла налитым, цветущим телом, возле губ прорезались морщинки, глаза полиняли.
– Ну, спасибо, Александр Матвеевич! – негромко сказала Анна. – Мне такого давно не говорили. Думают: не может вдова любить – балуется!
Она поднялась, взяла цветастый платок, накинула на плечи – прохладно было ей в душной комнате.
– Вы неделю в деревне пооколачиваетесь да уедете, – перейдя на «вы» продолжала Анна. – Поэтому нет мне резона вам врать, Александр Матвеевич, убеждать, что я не такая, как думает деревня… – Она усмехнулась. – Правду тоже обидно говорить. Но вот вам правда: я покойному мужу седьмой год верная. Ну разве не обидно мне об этом говорить?
Она подняла на Прохорова ясные, чистые глаза, попыталась надернуть юбку на белые колени; ей это, конечно, не удалось – ноги остались далеко открытыми.
Было странно: высокая прическа, мини-юбка, босоножки – современно, привычно, а вот речь по-деревенски напевна, слова стоят друг от друга далеко, и кажется, что говорит не Анна, и все время хочется оглянуться, чтобы увидеть другую женщину – пожилую и допотопную.
– Вам многого не понять, Александр Матвеевич, – сказала Анна. – Вы мужчина. Мужик! А я – баба! Кто бы понял, как это тяжело – баба! Вы вот сидите, так вы один. А во мне столько таких, как вы, напихано! Бабы, ее много – так мне одна умная старуха говорила…
Она смотрела в окно, в зрачках отражалась низкая туча.
– У меня детей нет, Александр Матвеевич! Покойный муж был хороший человек, но мужик – плохой… Почему это я вам все рассказываю? – вдруг спросила она и сама же ответила: – Вы с женщинами невезучий, Александр Матвеевич! Вот и ног моих голых боитесь, как Женя боялся… Так я их закрою…
Она медленно стянула с плеч платок, заботливо укутала колени, посмотрела на Прохорова исподлобья.
В комнате было тихо, над крышей уже отчетливо поговаривал с землей картавый гром, сверкнула дважды тусклая молния, меж Обью и небом протягивались не то дождевые, не то световые штрихи частых линий: на берегу ожидающе кричали ребятишки.
– Я тоже в любви невезучая, – продолжала Анна. – Но я бы этого не знала, если бы не Женя… Я бы так и думала, что любовь такая и есть, как у меня к мужу была… А тут Женя… Пропала я! Пропала! И девять лет разницы, и Людка Гасилова, и необразованность, и слава моя… Один человек для меня родился, но и он на девять лет опоздал. Я много раньше родилась… И чего я Людкой Гасиловой не родилась?
Говорить Анне было трудно: слова от губ отрывались куцыми, укороченными, словно застревали в горле, на шее, шевеля кожу, пульсировала кровь, серым сделалось крепкое, пышущее здоровьем лицо. «Ничем не поможешь!» – подумал Прохоров и спросил:
– За что Евгений не любил Гасилова?
– За все! – секунду помолчав, сказала Анна. – За себя, за Людку, за Сухова, за Притыкина, за меня, за жеребца Рогдая… Вижу: не понимаете, Александр Матвеевич, так я с другого конца зайду. Вы бригадира Притыкина знаете?
– Знаю.
– Тогда сейчас все поймете… Прытыкин – гад, сволочь, проститутка в штанах, но он хоть пьяным бывает, а Гасилов… Гасилов – мертвяк! Теперь понимаете, Александр Матвеевич?
– Понимаю, – сказал Прохоров, хотя не мог представить, как можно называть трупом человека с такими умными глазами, как у Гасилова, с фигурой созидателя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75