А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Смирнов задумался. Он пытался вспомнить, как было все на самом деле. Это было нелегко, потому что за время, прошедшее с той ночи, имевшие место события перемешались с порожденными ими вымыслами, фантазиями и видениями, и так хорошо перемешались, что отделить их друг от друга было трудно. Так же, может быть, трудно, как разделить пепел костра, сгоревшего три дня назад, на пепел мореной сосны и пепел смоленой шпалы.
Он задумался и пришел к мысли (на этот раз пришел), что ничего ему монах не говорил. Он нирванил, или просто был в коме. И когда увидел кол в руке неожиданно появившегося в палатке человека, как-то странно улыбнулся (или ощерился?) и громко испустил дух. А И Смирнову пришлось провести в палатке с трупом ночь. Или рядом с ней. Да, скорее всего, рядом, но за ночь он раза три заходил в нее взглянуть на тело, сожительница которого,– то есть душа, – улетела в нирвану. И не только ту ночь, он провел в той палатке или рядом с ней, но и многие другие ночи. Многие другие, потому что с той поры (так ему иногда казалось) жизнь его сошла с магистральной дороги и начала медленно, но верно разлаживаться. И когда она разлаживалась в очередной раз (на очередной боковой тропе), он видел во сне монаха, себя перед ним с колом в руке, и его злорадную предсмертную улыбку. Примерно с той самой поры Смирнов почувствовал себя другим, его стало тянуть куда-то. И теперь он понял, что именно с той встречи все, что было в руках, стало казаться ему преходящим, а люди, его окружавшие, чувствовались временными попутчиками…
– Да, я ушел в лагерь, – продолжил он, скорбно улыбнувшись, – сунул кол в свой ягдтан – это вьючный ящик, геологи в них обычно держат личные вещи, – и пошел в маршрут. Времени до холодов оставалось немного, и мы пахали, как проклятые, до середины октября, потом спустились в Хорог, камералили, пили, пули расписывали. Зимой меня перевели из Памирской геологоразведочной экспедиции в Южно-Таджикскую, и с мая следующего года я начал работать на Ягнобе, в самом сердце Центрального Таджикистана – кстати, в тех краях полно голубоглазых таджиков, потомков истинных арийцев и Роксана, любимая жена Александра Македонского, тоже оттуда родом.
Там я и вспомнил о коле Будды, он по-прежнему лежал под газетой "Правда" на самом дне моего ягтана. Хотя вспомнил не сразу… Знаешь, перед тем, как продолжить рассказ, скажу, что Ягнобская долина – это не Восточный Памир. На Восточном Памире тяжело работать, спору нет, высоты на два-три километра выше, но разбиться в маршруте, или слететь с горы в обрыв, там шансов очень мало, по крайней мере, в том районе, где я пахал. Да и пахал я там в поисковой партии. А на Ягнобе мы били штольни и переопробовали старые. А старая штольня – это как минное поле, только опасность там не под ногами, а над головой. Кроме проходки штолен занимались еще крупномасштабным картированием весьма изрезанного рудного поля…
– Изрезанного рудного поля?
– Да, есть такой термин. Это когда кругом глубокие ущелья с обрывистыми бортами, камнепады, осыпи, ледники и тормы – остатки сошедших лавин, и ты должен каждый метр всего этого исследовать. И еще попадаются медведи голодные и сурки с мышами в буквальном смысле чумные. Добавь ко всему этого еще чумазых поварих с грязными ногтями, которые, без сомнения, своему кулинарному мастерству обучались у нашего тогдашнего вероятного противника, то есть на кухне ЦРУ. Короче, загнуться там или поломаться в маршруте, или в штольне, или в столовой – делать было нечего. У нас в партии в пятьдесят человек смертность была выше, чем в Чикаго в период Великой депрессии. Каждый год два-три человека хоронили, начальник у нас почти не работал, потому что постоянно в прокуратуре или в суде ошивался. Да, вот так мы светлое будущее строили. На энтузиазме и прочем воодушевлении…
Ностальгическая улыбка смягчила лицо рассказчика, он замолк, унесясь мыслями в социалистическую юность. В капиталистическую явь Олег вернул его покашливанием.
– И вот, в этих самых нечеловеческих условиях коммунистического строительства я о коле буддистском и вспомнил, – соединил Смирнов оборвавшуюся нить рассказа. – Не сразу, но вспомнил. Началось все с вертолета, он чуть не разбился при посадке на моем разведочном участке. У бедного вертолетчика губы тряслись, когда он из машины вышел в себя придти…
Нить вновь оборвалась. Смирнов смотрел на странного своего знакомого, но воочию видел палаточную стайку на седловине среди потертых снегами скал, висячий ледник, лилейно застывший на перевале, Глеба Корниенко, с раскрытом ртом стоящего в изумрудной траве, расшитой голубенькими шершавыми незабудками и перегруженный вертолет, камнем падающий в бездонную долину. Когда он, у самой уже реки, набрал обороты и стал кругами выбираться в белесое от зноя небо, Смирнов, подмигнул слушателю и заговорил, улыбаясь одними уголками рта:
– Дальше – больше. В начале октября – лужи уже хрустели под сапогами – перед самым окончанием полевых работ я тащился поздним вечером по долине Ягноба, и тащился только потому, что видел себя сидящим с кружкой крепкого сладкого чая у костра в кругу таких же усталых товарищей. И вот, когда до лагеря оставалось всего пару километров, мне стало как-то погано на душе, очень погано. Я посмотрел вокруг, и волосы мои стали дыбом: справа от тропы сидел… гигантский волк, метр двадцать в холке, точно. Он сидел и смотрел на меня, совсем как на горячий ужин, совершенно некстати завернутый в штормовку. Слава богу, невдалеке было старое яблоневое дерево, я бросился к нему как медведем укушенный, взлетел, как белка, и, оглянувшись, задрожал от страха – волк был не один, их было штук десять, если не пятнадцать, целая стая! Через минуту они окружили дерево. Видел бы ты их оскаленные морды, их жадные, предвкушающие глаза… Охваченный ужасом до мозга костей, я поднялся на самые верхние сучья, они, уже побитые морозом, подломились, и я камнем полетел вниз…
Смирнов замолчал, нервно потянулся за сигаретами, закурил. Губы его подрагивали.
– Ну что? Что было дальше? – подался к нему Олег.
– Как что? – недоуменно посмотрел Смирнов. – Они меня съели… И тут же захохотал: – Анекдот это, анекдот! Я тебя разыграл! Олег осел на стуле, нахмурился. Он не любил шуток. И особенно не любил, когда смеялись над ним.
– Да ладно тебе! – попытался вернуть его расположение Смирнов. – Это я для собственной разрядки. Ты думаешь легко вспоминать обрушившиеся штольни, сели, лавины? У меня кровь холодеет, когда я вспоминаю, через что прошел. Слушай дальше, и будь уверен, шуток больше не будет.
Олег разгладил лицо прощающей улыбкой, и Смирнов продолжил свое повествование:
– В начале первого года работы на Ягнобе, в конце мая, я впервые в жизни пришел в гору документировать забой, на пятой штольне это было. С горным мастером пришел, как и полагается по технике безопасности. Он ломиком основательно прошелся по кровле и стенкам, заколы снял, и разрешил работать. И ушел, как полагается, в дизельную чай пить. А я остался гордый сам собой: как же, не какую-то там канаву разведочную или керн документирую, а штольню, тяжелую горную выработку, да еще по рудному телу идущую! И вот, в обстановке необычайного душевного подъема я забой зарисовал и за развертку штрека принялся. И тут мне компас понадобился, чтобы замерить элементы залегания одной трещины. Ну, похлопал по карманам, посмотрел в полевой сумке – нет нигде. Оглянулся вокруг и в ярком луче "Кузбасса" увидел компас у забойного подножья. И только я шаг к нему ступил, как с кровли чемодан упал килограмм в триста, и аккурат на то самое место, на котором я только что стоял! Упал и только самым своим краешком карман моей штормовки зацепил и оторвал… Я только и услышал треск рвущейся ткани и "шмяк!"
А неделей позже рассечку опробовал на второй штольне. Часа три ковырялся под десятком чемоданов и чемоданчиков, потом поболтал немного с буровиками, они в камере напротив бурили, и на обед побежал. Один из проходчиков улара здоровенного застрелил, и повариха обещала его в суп вместо тушенки, всем надоевшей, положить. И вот, когда я крылышко улара обгладывал (самый краешек, ведь птицу на двадцать четыре человека делили) приходят буровики и говорят, восхищенно так глядя:
– Фартовый ты, Женька! Через минуту как на-гора ушел – звуки шагов еще не смолкли (резинки по рудничной грязи громко чавкают), – рассечка твоя села. Обрушилась начисто!
Но, по сравнению с третьим случаем, все это мелочь, такие случаи со многими бывали. Клянусь, до сих пор поверить не могу, что это было, было со мной… После этого самого третьего случая, я монаха и вспомнил. В общем, слушай. Через неделю после обрушения рассечки спускался я с мелкашкой с Тагобикуля – второго нашего разведочного участка. Шел по узенькому и обрывистому водораздельчику и сурков высматривал (шкурка у них больно хороша – рыжая, густая, на шапку самое то, да и мясом побаловаться хотелось, не тушенкой). Увидел одного, с ходу вдарил, но в голову не попал, в бок. Сурок закрутился у самого обрыва, а я, дурак, с мыслью одной: "Упадет, гад, лезь потом за ним в пропасть!" бросился к нему, как к золотому самородку. Подбежал, когда он уже в обрыв сваливался, попытался схватить, но оступился и полетел вслед, вниз головой полетел, вниз головой, в которой было только три слова, три горчицей вымазанных слова: "Все! Никаких вариантов!"
Представляешь – вниз головой в двадцатиметровый обрыв! И, естественно, без всяких там висячих деревьев и кустов, которые в приключенческих фильмах каскадеров спасают…
Олег смотрел скептически. "Опять свалился. Сначала с дерева к волкам, а теперь в бездонную пропасть".
– Но я не погиб и даже не покалечился, – горько усмехнулся Евгений Евгеньевич. – Случилось чудо, о котором я тебе говорил: через три, нет, вру, через два с половиной метра свободного полета я ударился обеими руками о небольшой карниз, они, руки (клянусь, не я!) сами по себе оттолкнулись, и я, сделав в падении сальто в воздухе, твердо стал на ноги на следующем карнизе, располагавшемся в двух метрах ниже! Карнизе шириной всего пятнадцать сантиметров! Это было невероятно, тем более за всю свою жизнь я не сделал ни одного сознательного сальто, конституция, понимаешь, не та, сам видишь.
До сих пор не могу в это поверить! Кто-то другой, не я, владел моим телом, кто-то другой перевернул в полете мое тело, перевернул как ребенок, изображая падение скалолаза, перевернул бы изображающую его куклу. Осознав это постороннее воздействие, я вспомнил случай в штреке, ну, когда чемодан на меня упал. Вспомнил и увидел его совсем по-другому. Вернее, детали вспомнил. Не компас меня спас, а какая-то сила, толкнувшая меня к нему. Я чувствовал эту силу всеми фибрами души, телом чувствовал, она оживляла темноту штрека, как кислород оживляет воздух. Я был в ней, как плод в матери. Она же была и в той рассечке, которая позже обвалилась. Это она меня вытолкнула, родила, можно сказать.
Короче после этого полета в пропасть я кое-как поднялся на тропу – пришлось понервничать, очень уж круто было, – и в лагерь пошел. И всю дорогу только о чудесном своем спасении и думал. Представь мои мысли. Представь, что тебе предоставили верные доказательства твоего бессмертия, доказательство того, что жизнь твоя бережно опекается. Всё другим мне показалось, всё. Жена любимая, которая на студента Мишу без улыбки пялилась, работа, да что работа – всё! Все стало простым и отступило в почтении, как от монарха великого отступило.
Небо, земля, горы отступили.
Смерть отступила.
Представь небо, землю и горы без Смерти. Нет, не сможешь, не старайся! Я, от охватившей меня эйфории, с ума стронулся и чуть напрямую не двинулся, напрямую через обрыв стометровый, для проверки своей бессмертности, значит… Если бы не страх, оставшийся от обычного человека, то точно бы полез.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32