А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Потому что я потом поняла, что поступила неправильно. Вот я и позвонила в полицию и сказала, что ножи у меня. Я чувствовала себя ужасно виноватой.
– Вы говорите, что Дэнни сказал вам, что Моррез пырнул кого-то из них? Он так и сказал вам?
– Да.
– Что его пырнули?
– Нет, что чумазый хотел их пырнуть, но что они его подкололи. Вот как он сказал. То есть так мне помнится. Я ведь была очень взволнована.
– А вы читали про это дело в газетах?
– Конечно! Все у нас в квартале читают о таких делах.
– В таком случае вам должно быть известно, что все трое утверждают, что Моррез напал на них с ножом. Вам это известно?
– Конечно.
– Может быть Дэнни Ди Паче ничего не говорил о том, что их пырнули? Так вам кажется теперь, после того, как вы прочли газетные отчеты?
– Ну, может быть... только я сомневаюсь. Я знаю, что слышала. Ведь после этого я взяла у него нож.
– Да, да, конечно.
– И знаете что еще? – сказала девушка.
– Что?
– На моей юбке все еще осталась кровь. Я так и не смогла отмыть пятно. Оттого, что сидела на ножах. Кровь так и осталась.
* * *
В тот же день за обедом он посмотрел на свою дочь Дженифер, которая сидела напротив, и попытался представить себе, какой была бы она, если бы жила в Гарлеме. Она была хорошенькой: карие глаза, как у матери, мягкие светлые волосы и уже развивающаяся грудь. Ее аппетит повергал его в изумление. Она ела очень быстро, набивая себе рот, словно грузчик.
– Помедленнее, Дженни, – сказал он. – Нам еще пока не угрожает голод.
– Знаю, папа, но в половине девятого я обещала быть у Агаты – у нее есть сногсшибательные новые пластинки. Мама сказала, что обед будет в семь, – только ты опоздал. Значит я давлюсь из-за тебя.
– Сногсшибательные пластинки Агаты могут и подождать, – сказал Хэнк. – А ешь все-таки помедленнее.
– Ну, она торопится не совсем из-за пластинок Агаты, Хэнк, – сказала Карин. – Там будут мальчики.
– А? – сказал он.
– Ради бога, папа, не смотри на меня так, будто я отправляюсь в притон курить опиум. Мы только собираемся немножко потанцевать...
– Что это за мальчики? – спросил Хэнк.
– Да просто соседские ребята. Вообще-то, все они дураки, кроме Лонни Гейвина. Он еще ничего.
– Что ж, хоть это утешительно, – сказал Хэнк и подмигнул Карин. – А почему бы тебе не пригласить его как-нибудь к нам домой?
– Да что ты, папа! Он ведь у нас был уже сто раз.
– Почему же я его не видел?
– Готовился, наверное, к выступлению или задавал взбучку какому-нибудь свидетелю.
– Это вовсе не смешно, Дженни, – сказала Карин. – Твой отец не бьет своих свидетелей.
– Я знаю. Это просто эвфемизм.
– Я посоветовал бы тебе получше разбираться в оборотах речи – второе твое высказывание было гораздо хуже первого, – сказал Хэнк.
– Это была гипербола?
– Да, так, пожалуй, уже лучше.
– Английский у нас преподает один слизняк, – сказала Дженни. – Чудо, что я вообще хоть что-то знаю.
Она схватила салфетку, вытерла рот, со стуком отодвинула стул и быстро чмокнула Карин.
– С вашего разрешения я удаляюсь, – сказала и выбежала из столовой.
Хэнк смотрел, как она остановилась перед зеркалом в прихожей и подкрасила губы. Затем привычным движением поправила лифчик, помахала рукой родителям и, хлопнув дверью, вылетела из дому.
– Что скажешь? – спросил Хэнк.
Карин пожала плечами.
– Меня это беспокоит, – сказал Хэнк.
– Почему?
– Она уже женщина.
– Она девочка, Хэнк.
– Нет, она уже женщина, Карин. Она красит губы и поправляет лифчик, как будто делала это всю жизнь. Ты уверена, что ей полезно ходить к этой Агате и танцевать? С мальчиками?
– Меня бы больше беспокоило, если бы она танцевала с девочками.
– Деточка, это не тема для шуток.
– Я не шучу. К сведению прокурора, его дочь расцвела в двенадцать лет. И уже скоро два года, как она красит губы и носит лифчик. Думаю, что она уже целовалась.
– С кем? – спросил, нахмурившись, Хэнк.
– Господи, да с десятком мальчишек, я полагаю.
– Мне это не нравится, Карин!
– А как мы можем этому помешать?
– Не знаю... – Он помолчал. – Но меня возмущает мысль, что тринадцатилетняя девчонка целуется со всеми в округе без разбора.
– Дженни скоро исполнится четырнадцать и я уверена, что она целуется только с теми мальчиками, кто ей нравится.
– Ну а потом что будет с нею?
– Хэнк!
– Я не шучу. Я лучше сам поговорю с девочкой.
– И что ты ей скажешь?
– Ну, скажу...
С невозмутимой улыбкой на лице Карин спросила:
– Ты что, прикажешь ей не разжимать ног?
– В известном смысле, да.
– И ты думаешь, она действительно не будет их разжимать?
– Мне кажется, она должна знать...
– Она знает, Хэнк.
– Ты не производишь впечатления слишком заботливой матери.
– Совершенно верно. Дженни разумная девочка. Думаю, она только расстроится, если ты станешь ей читать такого рода лекции. Думаю, что важнее было бы, если бы...
– Если бы что?..
– Если бы ты почаще приходил домой рано. Если бы ты видел мальчиков, которые назначают ей свидания. Если бы ты проявлял интерес к ней и к ним.
– Да я даже не знал, что она уже ходит на свидания. Разве она для этого не слишком молода?
– Биологически она уже такая же взрослая, как и я.
– И, по-видимому, во всем идет по твоим стопам. – Сказав это, Хэнк немедленно пожалел о своих словах.
– Ну, конечно, в твоем представлении я ведь берлинская шлюха, – сухо заметила Карин.
– Прости, я не хотел...
– Пустяки. Я хочу только одного, Хэнк. Я хочу, чтобы у тебя когда-нибудь наконец хватило ума понять, что я полюбила тогда тебя, а не американскую плитку шоколада.
– Но ведь я же понимаю это.
– Правда? Зачем же в таком случае ты постоянно упоминаешь о моем «темном прошлом»? Послушать, с каким видом ты говоришь это, можно подумать, что я была главной проституткой в районе с красными фонарями.
– Я не хотел бы об этом говорить.
– А я хотела бы. Хотела бы это выяснить раз и навсегда.
– Тут, собственно, и говорить-то не о чем.
– Нет, тут есть о чем поговорить. И уж лучше сказать об этом сразу, чем намеками. Неужели тебя так волнует, что до того, как я познакомилась с тобой, я спала с другим?
Он угрюмо молчал.
– Хэнк, я ведь с тобой говорю!
– Да, черт возьми, это меня очень волнует. Меня выводит из себя уже одна мысль о том, что я был представлен тебе штурманом моего самолета и что он знал тебя раньше и, возможно, лучше, чем я.
– Он был ко мне очень добр, – мягко сказала Карин.
– А на кой черт мне знать о его достоинствах? Он что, приносил тебе нейлон?
– Да, но ведь и ты тоже приносил.
– Ну, и ты говорила ему те же слова, что и мне?
– Я говорила ему, что люблю его. И я действительно тогда его любила.
– Великолепно.
– Что же, ты предпочитаешь, чтобы я спала с человеком, которого ненавижу?
– Я бы предпочел, чтобы ты вообще ни с кем до меня не спала.
– Ну, а как же ты?
– За меня ты вышла замуж, – прорычал он.
– Да, потому что я полюбила тебя с первого взгляда. Потому-то я и вышла за тебя замуж и попросила Питера, чтобы он больше никогда ко мне не приходил. Потому что я полюбила тебя.
– Да, но Пита ты любила первым?
– Верно. А разве ты до меня никого не любил?
– Но я с ней не спал.
– Возможно, она не была в оккупированной Германии, – отрезала Карин.
– Нет, не была. А ты была. Только не старайся уверить меня, что каждая немецкая девушка была лакомым кусочком для каждого американского солдата.
– Я могу говорить только за себя, а не за всех немецких девушек. Я была голодна и боялась. Да, черт возьми, боялась. Ты когда-нибудь боялся чего-то в жизни?
– Я всегда боялся, всю жизнь, – отвечал он.
За столом воцарилось молчание. Они сидели и наблюдали друг за другом с такими растерянными лицами, как будто впервые поняли, что в действительности не знают друг друга.
Хэнк отодвинул стул.
– Пойду пройдусь, – сказал он.
– Хорошо. Только, пожалуйста, осторожнее.
Он вышел из дому. В его мозгу эхом отдавались слова «пожалуйста, осторожнее». Это были те самые слова, которые она говорила ему несколько лет назад, когда он покидал ее, возвращаясь на базу. Он еще помнил, как ехал на «джипе» по улицам разрушенного Берлина, просыпающегося навстречу безмолвному рассвету. То были хорошие времена, а эта ссора с Карин была нелепа, и... да, что это, черт возьми, со мной вообще происходит?
Он шел по прямой, обсаженной старыми деревьями улице, вдоль аккуратно подстриженных газонов перед большими белыми домами с чистенько покрашенными ставнями – миниатюрный пригород в самом центре города. Нью-Йорк – город контрастов. На протяжении каких-нибудь двух-трех кварталов вы внезапно попадаете из самых грязных трущоб в район аристократических особняков.
Он повернул и пошел на запад к реке. Зачем он поссорился с Карин? Что он подразумевал, когда сказал ей «я всегда боялся, всю жизнь»? Эти слова сорвались с его губ непроизвольно, как будто их произнес какой-то другой человек, о котором он, Хэнк, не имел ни малейшего представления.
Боялся? Да, боялся у пульта управления бомбардировщика неслышных разрывов снарядов, рвущихся вокруг самолета. Боялся, когда их однажды сбили над Ла-Маншем и они были вынуждены спуститься на парашютах. Боялся, когда под них нырнул, почти коснувшись воды, «мессершмитт» и он, Хэнк, видел, как линия пулеметной очереди описывала дугу, пока самолет вновь набирал высоту и делал заход над болтавшимися в воздухе членами его экипажа.
В конце улицы он свернул на дорожку, которая вела через кусты к высокой скале, откуда открывался вид на железнодорожные пути и Гудзон. Они с Карин часто приходили сюда в летние вечера и долго сидели, глядя на огни парка «Пэлисейдс» за рекой, огненное ожерелье моста Джорджа Вашингтона и движущиеся огоньки пароходов. Внизу вода ласково журчала на камнях. Это место окутывал безмятежный покой, не коснувшийся остального города, остального мира.
В темноте Хэнк отыскал скалу и забрался на ее вершину. Закурив сигарету, стал смотреть на реку. Он сидел так очень долго, слушая треск цикад и плеск реки внизу. Потом пошел обратно домой.
На углу под фонарем стояли два подростка. Они стояли спокойно, о чем-то болтая, но при виде их его сердце дрогнуло. Он не знал их, но был уверен, что они не с этой улицы.
Он стиснул кулаки.
Его дом был в полуквартале от фонаря. Для того, чтобы попасть домой, Хэнку надо было пройти мимо подростков. Он не замедлил шага. С крепко стиснутыми кулаками он продолжал приближаться к этим широкоплечим подросткам. Когда проходил мимо, тот, который быть чуть повыше, взглянул на него и сказал:
– Добрый вечер, мистер Белл.
– Добрый вечер, – ответил он, не останавливаясь. Он чувствовал на спине их взгляды. Добравшись до парадной двери своего дома, Хэнк заметил, что весь дрожит. Он присел на ступеньку и нащупал в кармане пачку сигарет. Дрожащими руками достал одну и, закурив, поспешно выдохнул струю дыма. Потом посмотрел на фонарь. Подростки ушли. Но дрожь все не унималась. Хэнк вытянул левую руку и смотрел, как дрожат его пальцы, потом, полный яростного презрения к себе, крепко сжал эти пальцы в кулак и ударил кулаком себя по колену.
– Я не боюсь, – говорил он себе и в этих словах для него прозвучало что-то знакомое. На секунду он закрыл глаза и опять повторил: «Я не боюсь». Его слова эхом прокатились по молчаливой улице: «Я не боюсь. Я не боюсь».
Это был один из тех удручающе жарких августовских дней, которые мертвой хваткой вцепляются в город. Люди с большим трудом двигались по улицам. От жары черный асфальт начал плавиться, так что переходить улицу стало рискованно – можно было увязнуть. В полдень, когда солнце стояло прямо над головой, во всем бетоне городских домов не осталось и кусочка тени. Блестела лишь черная смола асфальта, да мостовые белели под беспощадным солнцем. От всего этого исходило сияние, которое резало глаза.
Хэнку Белани было тогда двенадцать лет. Это был озорной, неловкий парнишка, уже на грани юношества, мальчишка, воспоминания которого о самом себе быстро стирались под действием стремительного роста.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27