А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Послушайте, да ведь пометки на долларовой купюре можно сделать сотней различных способов. Лично я видел самые разнообразные закорючки, поганящие лицо нашей национальной валюты. Однако мистер Докведер и слушать не хотел ни одного из моих в высшей степени разумных предложений, его сердце и душа оказались закрыты наглухо. Он решил самолично отвести меня домой и, выйдя на улицу, железной хваткой вцепился в мое плечо. Войдя в нашу квартиру, он, стоя в нашей убогой гостиной, высказал все свои нелепые обвинения, а моих горячих отрицаний вины и слушать не желал. К тому времени я весь трясся и потел, переживая тысячу мук совести, поскольку раз или два я действительно запускал руку в кассу и извлекал из нее несколько монеток — четвертак, дайм, пенни или два, — монетки, пропажи которых, по моему мнению, никто не заметит, но которые зато позволят мне дотянуть до конца долгого дня. Я даже сознался в этих своих маленьких грешках, рассчитывая тем самым улучшить свое положение, демонстрируя искреннее раскаяние, но это дорого мне обошлось. Отец отдал мистеру Докведеру из своих скудных наличных явно завышенную сумму пропавших денег, заверил его, что я лично возмещу ему ущерб, а мне заявил, что отныне я должен буду выбросить из головы всякие там завиральные идеи и узнать, что такое настоящая жизнь. Он по горло сыт моими капризами и заносчивыми манерами, довольно с него моих книжек, моих выспренних выражений, моей никчемности, и от меня самого его тоже тошнит. С этого дня я начинаю трудиться. То есть трудиться как тупая скотина (мой отец сварщик-алкоголик и сам был таким же скотом) без каких-либо надежд на будущее, без образования, без перерывов, без смысла и без всякого вознаграждения, за исключением жалкого еженедельного конверта с деньгами.
В тот вечер, все еще сам не свой от глубины и мгновенности моего падения, я дождался, когда сварщик и его жена отправятся на боковую, вышел из дому и отправился куда глаза глядят. Я едва помнил, кем был раньше, кем я стал теперь, было просто невыносимо, а кем мне предстояло стать, я даже вообразить не мог. Застенок жизни наконец окончательно сомкнулся вокруг меня. Посреди этого застенка красовалась могила, а в могиле покоился я. Куда вели меня улицы, я не знал и не замечал, лишь время от времени поднимал глаза и видел перед собой какую-нибудь глухую стену, потеки мочи под разбитыми окнами заброшенного склада, груду покрышек на пустующей автостоянке. Все это было лишь символами. Краешком глаза я заметил косо глядящую на меня луну, а потом услышал чьи-то приближающиеся шаги и в ужасе замер, чувствуя, как со всех сторон меня окружают смертельные опасности, вертя головой и оглядывая пустынную Эри-стрит.
Как это ни жестоко, но мертворожденные детские фантазии вновь нахлынули на меня, только теперь они были не светлыми, как раньше, а мертвенно-серыми. Никогда мне больше не стоять на коленях среди лугов и лесов, среди высокого клевера, цветущих васильков, колокольчиков, одуванчиков, куриной слепоты и медуницы. Никогда не услыхать мне коровьего мычания, колокольного звона, доносящегося из соседней деревни, далекого крика пастуха, звонких трелей жаворонка. Горные реки и озера никогда не примут меня в свои ледяные, дух захватывающие объятия. Все, что мне когда-либо предстоит познать, — это окружающие меня символы смерти при жизни.
Я поднял голову и уставился невидящим взором на шестиэтажный фасад отеля «Элефант», темный, совершенно темный. Над смутно видимым за парадными дверьми вестибюлем в кирпичных стенах рядами зияли темные и пустые окна. За этими окнами спали мужчины и женщины, увенчанные дипломами и учеными степенями, бизнесмены и деятели искусства, владельцы недвижимости, путешественники — словом, мужчины и женщины из другой жизни. Они никогда не узнают моего имени, а я никогда не стану одним из них, Зримых. Будучи сами сияющими Зримыми, они и среди бела дня обратят на меня внимания не больше, чем сейчас, — а если и бросят на меня случайно взгляд, то не увидят ничего!
За окном на верхнем этаже показалась какая-то фигура, отошла от окна, потом снова приблизилась к стеклу. Темному, темному, темному. Должно быть, один из постояльцев, подумал я, которому не спится, вот он и бродит по коридорам, и совсем уже было решил отправиться восвояси. Но какое-то тревожное чувство задержало меня. Я остался на месте и продолжал глядеть вверх. Там в одном из окон возникла фигура в черном одеянии, и, как я заметил, фигура явно женская. Что она там делает, зачем она там? Очевидно, это одна из обитающих в «Элефанте» знатных путешественниц, не будучи в силах заснуть из-за какой-то неотступной проблемы, вышла из номера и сейчас, задержавшись у окна, раздумывала над ней. Признав в ней товарища по несчастью сродни своему, я шагнул вперед и открыто уставился на нее, в душе моля незнакомку признать, что, несмотря на все разделяющее и разъединяющее нас, в сущности, мы похожи. Под черным одеянием мелькнули белые руки. Мы действительно были похожи, и мир наш был одинаков, темный, темный, темный. Возможно, женщина даже позовет меня, и мы сможем утешить, избавить друг друга от пережитого стыда. Потому что женщина буквально источала чувство стыда — во всяком случае, так мне казалось. Из тени или из-под капюшона выглянуло овальное лицо и приникло к стеклу.
Ты должна увидеть меня, должна! — воззвал я и сделал еще шаг вперед. Белое как мел лицо уставилось в какую-то точку футах в пяти от того места, где стоял я. Я начал было поворачивать голову, чтобы проследить за ее взглядом, и тут ощутил прилив безнадежного ужаса — куда более чудовищного, чем то, что когда-либо удавалось вызвать во мне Плохишу Тевтобургу. Однако тело мое продолжало движение, совершенно не подчиняясь воле разума. Я достаточно долго видел это белое как мел лицо, чтобы понять: источаемое незнакомкой чувство было чем-то намного, намного превосходящим чувство стыда, — и тут я вдруг сообразил, что сразу же вспомнил бы при виде этой темной фигуры за окном отеля, будь я в здравом уме, легенду о призраке отеля «Элефант». Глаза Этель Кэрроуэй встретились с моими. Ее взгляд буквально опалил мне внутренности. Я не закричал лишь потому, что у меня перехватило горло; плакать же я не мог из-за опаленных глаз. На какое-то страшное мгновение я вообще окаменел и застыл на том месте, где ее младенец упал на асфальт, и беспомощным взглядом отвечал на ее отрешенный, углубленный в самое себя взгляд. Когда же все кончилось, когда она наконец отпустила меня, я развернулся и бросился бежать, как бродячий пес, которому озорные уличные мальчишки подпалили хвост.
* * *
На следующий день отец отправил меня к мистеру Гарольду Макнейру в «Магазин модной одежды и тканей Макнейра» узнать, не может ли тот взять меня к себе на работу. Недавно папаша что-то там ему варил и слышал, что у Макнейра вроде бы имеется местечко для способного и трудолюбивого парня. Поскольку отныне я начинаю жить новой жизнью, мне следует пойти к нему, попытаться получить это место и быть благодарным судьбе, если Макнейр меня возьмет. Я отправился в магазин. Оказалось, что у мистера Макнейра действительно есть вакансия на складе. Работать предстояло с половины восьмого утра до шести вечера, с понедельника по субботу, за сорок пять центов в час без питания. Макнейр решил, что сын сварщика будет благодарен ему за столь щедрое предложение, и сын сварщика — все, что от меня к тому времени осталось, — действительно был весьма благодарен и все повторял: да, сэр, мистер Макнейр, сэр. Вот так и началась эта моя бесконечная нудная работа.
Первое время я при своем более чем скромном окладе был вынужден зарабатывать на рубашки и брюки, приличествующие сотруднику магазина, и на протяжении следующих двадцати девяти лет мне время от времени приходилось тратить долгие рабочие часы на отрабатывание модных рубашек, галстуков и костюмов, поскольку мистер Макнейр считал, что его сотрудники должны на себе демонстрировать товар, продаваемый в магазине. Друзей у меня не было.
Единственной моей компанией были коллеги по магазину — убогий недалекий народишко, зацикленный на сексе, спорте и картинах с мисс Джин Харлоу. Потом в моду вошли Уоллес Бири и Джеймс Кэгни. А еще чуть позже только и разговоров стало о Джоне Уэйне. Вот это-то, да еще, пожалуй, раздел комиксов в воскресной газете, и составляло их культуру и служило источником тем для разговоров. Само собой, я держался особняком. Снова повторялась старая история, как имеют свойство снова и снова повторяться все истории. Я — это вы, а вы — это я. Завтра мы будем делать то же, что делали на прошлой неделе, в прошлом году, в далеком детстве. Естественно, ни мне, ни моим сослуживцам вовсе не по душе была разделяющая нас интеллектуальная пропасть. И несомненно, все они, и мужчины и женщины, в душе были согласны с тем, что сказал под конец рождественской вечеринки в 1959 году помощник бухгалтера Остин Хартлпул, к тому времени уже изрядно набравшийся пунша: «Мистер Вордвелл, а вы всегда были таким индюком надутым?»
«Нет, — конечно, мог бы ответить я, хотя и не стал этого делать, — когда-то я был Звездным Мальчиком». (Что я ответил в действительности, значения не имеет.)
Кстати, заметьте, к тому времени я уже стал мистером Вордвеллом. Те же самые достоинства, которые обрекли меня на социальную и интеллектуальную изоляцию, принесли мне ряд повышений от простого рабочего склада до сотрудника отдела доставки, потом до продавца галантерейного отдела, потом снова повышение — перевод на второй этаж продавцом в отдел рубашек и галстуков, затем помощником заведующего отделом мужской одежды, со временем заведующим и, наконец, в 1959 году — в том самом году, когда вскоре после этого уволенный Хартлпул обозвал меня индюком надутым, — начальником службы снабжения. Сын сварщика потрудился на славу. К тому времени у меня был большой загородный дом, которого мои коллеги никогда не видели и в котором я жил с компаньоном, имя которого называть не стану. Я прекрасно одевался, впрочем, это само собой разумеется. Серый «бентли», который я якобы купил по дешевке, был, пожалуй, единственным видимым признаком моего успеха. Во время ежегодного двухнедельного отпуска я в сопровождении Безымянного Компаньона регулярно отдыхал на Карибах, снимая удобные апартаменты всегда в одном и том же дорогом отеле. К концу пятидесятых я получал уже тридцать пять тысяч долларов в год, и на счете в банке у меня скопилась вполне приличная сумма в пятьдесят тысяч долларов. На другом — секретном — счете мне удалось скопить еще более приличную сумму в пятьсот шестьдесят восемь тысяч, каждый цент из которой был в то или иное время умыкнут у одного из худших, а в принципе, наверное, у наихудшего из известных мне людей, у моего работодателя мистера Гарольда Макнейра.
Все шло своим чередом до тех пор, пока не состоялся мой перевод в отдел рубашек и галстуков, или, как его называли, мое «восшествие» в мир роскоши второго этажа, где солидному покупателю не приходилось толкаться среди простолюдинов, подыскивающих товар подешевле внизу, и где сам мистер Макнейр, мой тюремщик-благодетель, на протяжении долгих предшествующих лет, то и дело появлялся из своего отделанного орехом кабинета и бродил между прилавками, то поправляя пиджак на манекене, то подбадривая покупателя замечанием о высоком качестве только что приобретенных им брюк или лисьего палантина (отдел женской одежды располагался на другом конце зала), делал замечания продавцам по поводу состояния их ногтей или обуви. Мистер Макнейр, тщедушный, похожий на хорька, лысоватый, в темно-синем костюме и красном галстуке, намертво пришпиленном к белой сорочке металлической заколкой, всегда требовал, чтобы на лицах его сотрудников красовалась вежливая улыбка, чтобы они не горбились и соблюдали правила гигиены.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63